Книга Солдаты Апшеронского полка. Матис. Перс. Математик. Анархисты, страница 156. Автор книги Александр Иличевский

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Солдаты Апшеронского полка. Матис. Перс. Математик. Анархисты»

Cтраница 156

Всё дело было в Блюмкине. Имя его, как и Троцкого, Сталин стер с лица земли. О нем по Баку ходили только мифы. Распространялись они эхом воспоминаний Петра Чагина, юного большевика-стихотворца, помощника Кирова, который давно жил в Москве и литераторствовал, как и Костерин, еще один сослуживец Рудольфа Абиха.

Выпросив у Полянской большую групповую фотографию, где был изображен ее брат со своими сослуживцами по Персармии [18], Штейн прислоняет ее к стене над письменным столом, справа раскрывает два тома из собрания Хлебникова, издания двадцатых годов, взятого в университетской библиотеке, и по вечерам один за другим набрасывает этюды-сцены для пьесы, не гнушаясь позабытым новаторством, как то – включенностью зрителей в действие на сцене. Он рассаживает в зале клакеров, прописывает им реплики и действия – и дело спорится. Вдруг работа над пьесой приостанавливается чуть не на год после того, как в одно из воскресений, в результате многочасовой погрузочной работы (паутина, мокрицы, шелуха от змеиных яиц, запах дуста, старые велосипеды, зонтики, кровати, скучающий водитель Гейдар, наконец, не стерпев, бросившийся ему помогать, забрасывать в кузов плесневелые полена) он наконец добрался, вынул на свет два посылочных ящика, сбитых из толстой фанеры, покоробленной, но не сгнившей. Больше ящиков с бумагами не обнаружилось. А было их пять или шесть, Полянская уверена. Черновики Хлебникова, фотографии, интервью людей, общавшихся с ним в Персии, записки самого Абиха, воспоминания Алексея Костерина, Костюшки… Всё это легло на письменный стол, завалив тетрадь с пьесой. Но наконец стол расчистился, и страницы ее опять стали досягаемы.

Перед тем как начать тот или иной эпизод, Штейн подолгу, как в калейдоскоп, чуть поворачивая пробитую солнечными лучами тубу, смотрел на фотографию, взятую у Полянской. Изображенные на ней люди, характеры их прочитывались, как ясные, глубокие, но еще не высказанные слова, каждое из которых могло стать началом повести. Сейчас он долго смотрел на Костерина – тот казался самым взрослым среди всех сотрудников Абиха, кроме разве что Блюмкина, который, как и Костерин, держался чуть особняком, никакого начальственного гонора или тем более соревновательности, просто личное начало этих двоих подавляло любой коллективизм, беря его под командные уздцы: Блюмкин строго смотрел на сынишку фотографа, за спиной отца выглядывавшего из-за портьеры, а Костерин, давно приметивший проказника, смотрел на Якова – поверх голов других красноармейцев.

Костерин Алексей Евграфович – деловитый, рослый, принципиальный, двадцати четырех лет от роду, старше двадцатилетнего большинства, чем явно гордится и пользуется – а именно сочетанием возрастного превосходства (в юности год за три берется) и начальственной доли, пусть и самой неважной: мальчики играют в военную жизнь с особенным ожесточением. Вырос в семье страстного изобретателя-самоучки, виртуоза фрезы и токарного станка. Работал в Поволжье репортером, равнялся на старших братьев, большевиков; был арестован, своим политическим рождением обязан Февральской революции. Гражданская война проволокла его в Закавказье и Персию. По возвращении назначен военным комиссаром Чечни. Будущее характера таково. В марте 1922 года исключен из партии за пьянство. Жил в Москве, работал в газетах, писал рассказы, выпустил сборник. В период репрессий, чтобы удостовериться в правде о стране своими глазами, отправился работать на Колыму, где и был взят под стражу как социально опасный элемент. После войны жил в Саратове и Ростове-на-Дону, работал воспитателем в детдоме, был рабочим сцены, в Москве – киоскером и книгоношей; восстановлен в партии и в Союзе писателей. Написал письмо Хрущеву в защиту прав чеченцев и ингушей, возвращавшихся из ссылки, за что был почитаем этими народами. Обернутые в цветочный целлофан, бледные копии письма Костерина хранились в каждой репрессированной семье Северного Кавказа. Вместе с другими старыми большевиками требовал от компартии вернуться к революционным идеалам. Защищал Пражскую весну. Получил инфаркт; был исключен из партии и Союза писателей. Умер.

С Хлебниковым Костерин был строг, лидеру революционного футуризма поблажек не давал, однако понимание того, с кем именно он имеет дело, пришло к нему при помощи Абиха и Доброковского. Вчитываясь в архив, Штейн воспламенился желанием, с одной стороны, завершить дело Абиха и извлечь разгадку влечения Хлебникова – вообще общероссийского влечения к Персии как к свободе, а также пьесой он надеялся выразить иной, не менее волнительный смысл: суть сотрудничества рационалистического революционера Абиха, исполненного исследовательских намерений, и революционера мистического – Хлебникова. Он видел в их по преимуществу односторонних, неравномерно холоднокровных, неявно напряженных отношениях нечто сходное с драмой Моцарта и Сальери. Абих видел, дивился и хотел использовать в качестве орудия пророческий талант Велимира. В качестве свидетельства неполного безразличия поэта к Абиху в архиве сыскались два портрета последнего, исполненные Хлебниковым, и два стихотворения: одно – про чернильницу-верблюда – посвящено Абиху, второе осмысляет имя Абих как Habicht — что на немецком значит «ястреб».

Не в силах аналитически разобраться с этими явлениями, Штейн потихоньку пишет пьесу в надежде проникнуть в образы своих героев и изнутри выявить суть трагедии.

…Штейн в самом деле фантастически бредил тем, чтобы пропасть дервишем в Иране, а реальность от диктата мечты получала такой импульс: по субботам, приходя к матери, снова и снова умолял ее пойти с ним в ОВИР, «подать на отказ», то есть предъявить приглашение от тридевятой его выдуманной родственницы, которое полгода назад прислал его институтский товарищ Давид Гурвич. С дочкой и женой Гурвич протоптался три года в лимбе отказа, бесправный и безработный. Фарцевал пластинками и обувью, ездил на своем «Запорожце» по браконьерским селам вдоль Куры, привозил рюкзак безголовых, порубленных пополам молодых осетров, «хлыстов», по выражению русских рыбаков, все рыбаки на Каспии русские, мусульмане к красной рыбе в сытное время не прикасаются, а прочая не имеет смысла, рыба не баран; в боковых клапанах рюкзака – полиэтиленовые кульки с икрой, затянутые бечевой: двадцать рублей литровая банка красной, белужьей – сорок… Но так Штейн жить бы не смог, ему было страшно, да и здоровья бы не хватило: Давид против него – Гулливер, уже лысый от чрезмерной силы, с брюшком и быковатым взглядом. А он что? Он и девушку-то на руки поднять не умеет, не то что рюкзак. Но теперь у него есть силы. Теперь он зажат в углу, и в него тычут лыжной палкой, маникюрными ножницами, потом вилами. Теперь ему всё равно, и он шепотом орет на мать, стоя на пороге с сумкой, в которой банка с борщом, и с котлетами в руках. Мать плачет и мотает головой, глотает слезы.

Острый ужас перед наступлением ничто толкал Штейна к творчеству. Он знал, что дни империи сочтены и что ему нет места ни на развалинах ее, ни под ними. Он самозабвенно учил английский, переводил обрывки собственных ненаписанных эссе (такой изобрел жанр), мать договаривалась об аудиенции со своей дальней подругой, и он поджидал Инессу Белоцерковскую подле университетского лингафонного кабинета. Заведующая кафедрой иностранных языков при нем выправляла синтаксис, приговаривая с раздраженным недоумением, что он, синтаксис, почему-то совершенно немецкий. И на обратном пути он немного гордился этим.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация