В большой семье Снегиревых-Ильясовых по-прежнему происходила безостановочная перетасовка: не успевали кого-то оплакать, как на дисплеях мобильных телефонов, знакомя родню с собой, уже гукал и пускал пузыри очередной младенец. Письма и фотографии получали по «электронке». Дядя Костя сокрушался, что Интернет вытеснил из человека сакраментальное чувство прикосновения к дорогим людям через письмо в конверте и крытый тонким глянцем картон, а цифровой аппарат лишил газетных фотографов священнодействия с проявлением снимков. Состоялась, наконец, персональная фотовыставка дяди Кости и удостоилась похвальных рецензий.
– Пойду, творчеством займусь, – скромно намекал он на следующий вклад в культурное наследие человечества, удаляясь писать роман в «кабинет» – бывшую гостиную. Через минуту там включался телевизор.
Если кто-нибудь звонил папе вечером по домашнему телефону, Матвей брал трубку первым и придушенным голосом осведомлялся, кто и по какому поводу. Некоторые уже знали и спешили заверить: «Все нормально, никто не умер». Тогда Матвей звал папу.
Дело в том, что однажды, после звонка с известием о скоропостижной кончине в Питере какой-то женщины, папа повалился на пол с трубкой в руке и приступом в сердце. Случился микроинфаркт, и дядя Костя один вылетел на похороны. Оказывается, в молодости братья Снегиревы оба любили эту женщину.
Она почему-то представлялась Матвею похожей на погибшую тетю Оксану – крупные серые глаза, высокий надлом бровей… О мертвых не говорят плохо, но, вспомнив всегдашние недомолвки братьев, он понял: это та самая шалава, которая путалась с ними попеременно, потом уехала и вышла замуж. Матвей не вдавался в подробности их давнего треугольника, удивляло только, что память о ней до сих пор так болезненно им дорога.
Хотя папа поседел и слегка обрюзг, он по-прежнему был в дамском фаворе. Правда, гостьи совсем перестали появляться в квартире. Он теперь сам изредка похаживал к ним (уйти от дамы из ее дома гораздо легче, чем попросить даму из своего). Матвей тоже так поступал за неимением постоянной девушки и папиного кулинарного таланта. Дядя Костя, в отличие от них, «завязал» со всеми вредными привычками и ворчал на курящего папу:
– Лошадь, отравленная никотином…
– Спасибо, брат.
– Не за что… А за что?
– За перманентное стремление повысить мой авторитет перед сыном.
– Невозможно повысить то, чего нет. Ты опоздал, авторитет вбивается ремнем с детства.
– Ну да, только битье определяет сознание…
Они перешучивались, с нежной тревогой поглядывая друг на друга и с обожанием – на Матвея. Молчаливые эмоции братьев читались вне слов, как смысл междустрочья. Матвей всегда это чувствовал, а после общего диагноза Снегирей «ишемическая болезнь сердца» кожей стал ощущать эфирные волны их беспокойства и боли. Рядом со стареющими родными ему было как-то даже неловко за свой ровно стучащий в груди молодой механизм, которому не хватало только не машинального влечения к противоположному полу. Матвей любил девушек другим движком.
Братья не сдавались болезни, разве что прекратили пивные субботы и предпочли соревновательной спортивности щадящие пробежки в парке. Зимой традиционно лепили с детворой Снегурочек, не пропускали футбольных матчей, пели в праздники за столом и бодро рассчитывали наперед рабочие годы… Порой Матвею казалось, что он старше своих стариков.
Робик жил в другом городе, где за это время, по определению дяди Кости, стал «богом скальпеля и катетера» и владельцем однокомнатной квартиры. Раздельная жизнь устраивала мать и сына: выйдя на пенсию, тетя Гертруда открыла в ДК кружок по макраме и вела бурную общественную деятельность среди домохозяек.
Матвей помнил, как в детстве его изумляли накрахмаленные тетей Гертрудой рубашки Робика и проглаженные до свиста в стрелках брюки. Теперь, наезжая к другу, всякий раз дивился чистоте его жилья и невольно сравнивал с собственным. Робик пользовался посудомоечной машиной, а в кухне троих холостяков за боковушкой шкафа пряталась десятилитровая кастрюля, в которой сложно отмываемая посуда отмачивалась до тех пор, пока вода не начинала тухнуть. Ванная комната Робика сверкала никелем и керамикой; в углах ванной Снегиревых громоздились фотографические кюветы, и пованивало химикатами. Если дядя Костя проявлял снимки, входить туда вообще запрещалось. На стерильный унитаз доктора Ватсона сесть было совестно, на треснутый снегиревский – опасно. Дядя Костя, знатный ремонтник, подклеил его, стянул проволокой и, по обыкновению переиначивать смысл изречений, говорил, что Диккенс в «Посмертных записках Пиквикского клуба» совершенно напрасно посчитал великих людей редко обращающими внимание на свой туалет.
Робик слабо полагался на свои водительские способности. Обзаведшись Peugeot, он позвал Матвея, чтобы приехать с ним в родной город на новой машине. Встретил на вокзале, предвкушая неизбежное восхищение, и – да! – эта французская игрушка стоила восторгов. Автомобиль издалека улыбался серебристым капотом, радиаторной челюстью со сверкающим «львенком» и раскосыми монголоидными фарами. Благородный силуэт напоминал поджарого зверя в охотничьей стойке, готового рвать лбом ветер, а салон неожиданно оказался спокойным, просторным, с кожаными, мягкими в меру креслами. Не обошлось и без мультимедийной системы с навигатором.
– Стильная машинка? – встопорщились в улыбке франтовские усы Робика.
– «Пежо» для пижона, – усмехнулся Матвей.
Он пересказал новости об одноклассниках, какие слышал: Шелепов разбежался с третьей женой, у Герасимова родился четвертый ребенок (эх, когда своих заведем?), Одинцова с мужем-археологом раскопала какое-то сенсационное захоронение, Великанова работает инструктором по плаванию, у нее сын…
– От Серого, – кивнул Робик.
Матвей представил, как одноклассники говорят о них: «Матюша забил бабосы на Севере, слесарит в техцентре. Робик делает карьеру (откуда-то просочились слухи, что его прочат на место главврача хирургической клиники). Оба не женаты. Один олух гуляет, второй каждый год заново втюривается в Эльку. Без успеха. Наверно, поэтому нечасто ездит к матери».
– Как дела у Эльки? – кинул Робик небрежно.
– Нормально.
Тут особенно не о чем было рассказывать, он сам все знал. Рабины купили квартиру в центре, «однушку» оставили Эльке. Она перешла со станции «Скорой» в больницу, развелась с мужем. Воспитывала сына. В свободные дни Матвей водил ее Валерку в парк или цирк, со Снегирями мальчик катался на санках с горки. Изредка Элька поднималась покурить на площадку к Матвею, где воздуха больше, и окно наверху открыто. Разговаривали мало. Голоса гулко отдавались в бетоне подъезда, Кикиморовна подслушивала у двери.
Прошло время зачинщицы скандалов, гремящих по всем лестничным маршам с выхлестом во двор. Соседи ее жалели – совсем сдала. Последний песик издох, старушка кое-как передвигалась по квартире с клюкой. Кожа увечного лица стекла к шее дряблыми складками, левый глаз еще сильнее оттянулся книзу, устрашающе вывернув нижнее веко. Дочь словно окончательно забыла ту, благодаря которой появилась на свет. Элька по-соседски ставила Кикиморовне уколы и систему. Навещали социальные работники, ну и Матвей захаживал – что-нибудь покупал по просьбе, выносил мусор. «Шпащибо, – благодарила она. – Ты один человек шреди этих шволочей» (забывала утром вставить съемные зубы). Эльке Кикиморовна говорила то же самое.