Я сказала «увидишь»? Наверное, нет.
Он почувствовал, как покрывается липким потом, как диафрагма у него разжижается. Прощальное стихотворение…
В марте вышла «Круговая павана». Последовали рецензии: «… приятный и ясный прозрачный стих в традиции…»; «… мистер Эндерби не утратил былого мастерства, жаль, однако, что мы не видим признаков мастерства нового, признаков нового направления. Это умело сплавленная смесь, но очень даже старая смесь…»; «… со вздохом вспоминаешь былое лирическое совершенство. Облегчением будет обратиться к работе двух молодых оксфордских поэтов…» И одна – явно из-под пера Утесли: «Мистер Эндерби, без сомнения, достаточно реалистичен, чтобы не сожалеть о кончине своего поэтического дара. Такой дар не длится вечно, а у мистера Эндерби он протянул дольше, чем у многих. Ведь многие его современники уже избрали исполненное достоинства безмолвие достопамятных успехов, и можно предсказать, что мистер Эндерби, после этого не вполне ожидаемо разочаровывающего сборника, присоединится к их молчанию…» В «Фем», разумеется, никакой рецензии не появилось.
На протяжении апреля Эндерби уныло размышлял над болью в груди. В мае, три дня назад, он решил пойти к врачу. После пальпации и аускультации врач решил, что с ним все в порядке, но для верности послал Эндерби в больницу на рентген. Но еще до того, со звучащим в ушах «все в порядке», Эндерби сел у себя в мансарде набросать список возможных способов умереть:
Перерезать вены в горячей ванне,
Передознуться снотворным,
Повеситься в гостиной, на картинном крюке,
Прыгнуть в море с пирса.
Стояло начало лета, и в доме миссис Бэмбер было довольно много ранних отдыхающих, по большей части (насколько мог судить по шуму Эндерби) это были упряжки галопирующих детей, за которыми неумело следили молодые родители, кричащие «тпрр-уу», но так никем и не услышанные. Неправильно будет, думал Эндерби, превращать самоубийство в дело публичное. Неприятно, наверное, начинать воскресное отпускное утро с вида покачивающегося трупа у выставленных с вечера хлопьев или разводов красного в остывшей ванне. Равно не стоит расстраивать людей, прыгнув с причала в конце Центрального пирса, к тому же всегда найдется какой-нибудь заскучавший в отпуске пловец, который чересчур уж быстро бросится его спасать. Лучше всего передозировка: тихо и чисто, тихо и чисто, чем-то там и чем-то там и сонно чем-то там. Кингсли, шутник-христианин.
Не-христианин и нехристь-стоик Эндерби вскарабкался по цвета ванили ступеням дома номер 17 по Баттеруорт-авеню. Входная дверь была не заперта, на полке для шляп – лопатки и ведерки, во всем темном морсководорослевом коридоре – запах ног и песка. Никого из постояльцев не было, возможно, ушли смотреть «Сына твари из далекого космоса», но у себя на кухне пела миссис Бэмбер, веселая вдова водителя трамвая, и ее песня отдавала устрицами и молодым портвейном. Пока Эндерби поднимался по лестнице, его вдруг заворожила строчка из (как он подумал) «Улисса» и показалась ему, несущему смертельную дозу в кармане, самой берущей за душу строкой (хотя это была не поэтическая строка, а, насколько ему помнилось, обрывок внутреннего монолога Блума), более всего чреватой сожалениями, какую он когда-либо слышал:
«… и больше не лежать в ее теплой постели».
Он затряс головой, когда вокруг строки начали тесниться образы – образы, которые он больше не в силах перевести в слова и рифмы: кони, подающий сигнал к забегу судья, шатер с шампанским, солнце на загривке, омлет из сотни яиц и бутылки бренди «Наполеон», жизнь.
«… и больше не лежать в ее теплой постели».
Эндерби поднимался все выше, поднялся на самый верх, где от солнца его отделяла только крыша. Подобно морю, его башенка нагревалась к лету. Войдя, он сел на кровать, отдуваясь после подъема. Потом живущий собственной жизнью желудок решил, что надо поесть, поэтому Эндерби поставил на газовую конфорку остатки незатейливого рагу. Пока оно булькало, он вертел в руках внушительный пузырек аспирина: где-то он слышал или читал, что сотни таблеток должно хватить. Он не сомневался, что миссис Бэмбер легко управится с нежданным трупом: она же ланкаширка, а ланкаширцы со смертью на ты. И вообще, это будет чистый труп, лежащий под простыней, уронив от изумления собственной смерти челюсть. (Он напомнил себе, что необходимо по возможности опорожнить тело, прежде чем превратить его в труп.) Отдыхающих это не потревожит: старший констебль и секретарь городского совета постараются избежать шумихи, все будет сделано тихо, ночью, а после, к утру, в тарелки с шорохом переложат хлопья. Эндерби даже с аппетитом сел за свой последний ужин, жидкое, но вкусное причастие перед смертью. Он испытывал возбуждение, точно после ужина собирался смотреть фильм, про который все говорили и который нахваливали критики.
3
После ужина Эндерби надел пижаму. Майский вечер был светлым, и у него возникло мимолетное ощущение, что он снова маленький, что его отправили спать, тогда как жизнь снаружи еще бьет ключом. Он помыл ноги и отдраил вставные челюсти, вычистил немногочисленные кастрюли и сковородки, съел кусок лежалого шоколада и перелил воду из кувшина в чистую молочную бутылку (у него нет стакана, а ему понадобится много воды, чтобы запить аспирин). Теперь, когда ватная пробка уже была удалена и таблетки тактично постукивали, пузырек аспирина начал драматично преображаться, втягивая вечерний свет со всех углов, приобретая облик почти грааля, так что державшая его рука задрожала. Эндерби понес его к кровати, и всю дорогу пузырек издавал крохотный, сухой перестук кастаньет. Встав на кровать, Эндерби выглянул на задний дворик миссис Бэмбер. Он осмотрел его жадно, выискивая символы жизни, но увидел только мусорный бак, картонную коробку с золой, одуванчики, выросшие в щелях между плитами, и старый велосипед, выброшенный сыном миссис Бэмбер Томом. Дальше тянулись трехэтажные дома, где на подоконниках сохли купальники, а еще дальше – море, и надо всем этим бледно-желтое, как примула, небо.
– Сейчас, – сказал Эндерби вслух.
Одна дрожащая рука высыпала в другую дрожащую руку горсть аспирина. Он бросил белые зерна себе в рот, как монетки по пенни в пасть черномазого уродца-копилки. Все еще дрожа, выпил воды из молочной бутылки. Осина… аспирин… осиновый аспирин и кол осиновый… Нет ли тут какой взаимосвязи?
Ветвь указующей осины…
Он прикончил пузырек за шесть или семь горстей, которые тщательно запивал. Потом со вздохом откинулся на спину. Оставалось только ждать. Он совершил самоубийство. Он убил себя. Изо всех грехов самоубийство самый омерзительный, поскольку самый трусливый. Какая кара ждет самоубийцу? Будь тут Утесли, он, несомненно, процитировал бы из дантова «Ада», и притом пространно, с чувством собственного права: как-никак он внес свой вклад в итальянское искусство. Эндерби смутно припомнил, что самоубийцам отведен второй пояс седьмого круга ада, между теми, кто чинил насилие своим ближним, и теми, кто учинил насилие против Бога, искусства и природы. По праву в том кругу место самому Утесли, возможно, он уже там. Все это, думал Эндерби, Грехи Льва. Закрыв глаза, он совершенно ясно увидел кровоточащие деревья, воплощавшие самоубийц, а вокруг них кружили гарпии, гремя сухими крыльями – звук походил па клацанье таблеток аспирина в пузырьке. Он нахмурился. И где же тут уединение? Какое-то слишком уж публичное место. Он же выбрал второй пояс, чтобы избежать третьего, а обоим грехам разом отведен почему-то один круг…