Эндерби обиженно надулся, доливая себе остатки из бутылки фраскати. Не Утесли указывать, как ему жить. Он достал из кармана листок бумаги, на котором делал подсчеты.
– Вы знаете, сколько стоит норка? У меня тут все записано. – Он очень тщательно выговаривал слова. – Одна норковая шуба «Блэк даймонд» – тысяча четыреста девяносто пять фунтов. Один норковый жакет до бедер – пять тысяч девяносто пять фунтов. Одна серебристая норковая накидка – триста девяносто пять фунтов. Норковую столу можно сбросить со счетов, это же несерьезно – каких-то двести фунтов. Так, каприз, пустяк. – Эндерби глуповато улыбнулся. – Что делать поэту, у которого нет денег, а? Как поэту жить?
– Ну, можно пойти работать, – протянул Утесли, обеими руками обхватив очередную рюмку стреги, словно ее следовало задушить. – Работа самая разная бывает, знаете ли. Только самые удачливые могут быть профессиональными поэтами. Вы могли бы преподавать, или писать для газет, или писать сценарии к фильмам или рекламные слоганы, или читать лекции для Британского совета, или вообще на фабрику пойти. Много чего можно делать…
– А что если предположить, что поэт умеет только стихи писать? – возразил Эндерби. – Что если во всем остальном он выставляет себя дураком?
– Сомневаюсь, что кто-то способен настолько выставить себя дураком, чтобы это имело значение, – логично возразил Утесли. – На вашем месте я все предоставил бы тетушке Весте. Она подыщет вам непыльную работенку.
– Но всего минуту назад вы говорили, что я должен быть один, – запротестовал Эндерби.
– Вижу, – сказал Утесли, заглядывая в свою стрегу. – Ну, в таком случае у нас бардачок-с, да, Эндерби? Но не отвлекайте меня глупыми заботами, у меня и своих полно, знаете ли. Сами разберетесь.
Внезапно он протрезвел и как будто даже замерз, невзирая на июльское тепло. Опрокинув стрегу, он преувеличенно поежился, точно принял полезное, хотя и горькое лекарство.
– Наверное, мне следовало раньше начать спиваться, – сказал он. – Тогда я, возможно, уже был бы мертв и не стал бы отцом, ну, приемным, или помогал бы с незаконным отцовством «Двусущного зверя», здоровехонький и почти невосприимчивый к убийственному воздействию алкоголя. Честь по чести, Эндерби, надо было придумать, как мне с собой покончить, когда я обнаружил, что поэтический дар меня покинул. Хотя бы исхитриться быть невнимательным при переходе улицы, верно? И во время войны податься не в отдел пропаганды, а на фронт добровольцем.
– А каково это? – с патологическим интересом спросил Эндерби. – То есть когда поэтический дар уходит?
Утесли пригвоздил Эндерби взглядом таким злобным, что Эндерби нервно заулыбался.
– Разрази вашу подлую душонку, здесь не над чем смеяться, даже задним числом. – Тут он подался к Эндерби, побаловав его панорамным кадром скверных зубов и еще худшим запахом изо рта. – Это как умереть внутри. Как онеметь. Я совершенно ясно понимал, что следует сказать, но не мог этого сказать. Я ощущал воображаемое сродство между двумя различными предметами, но не мог сказать, в чем оно заключается. Я часами сидел над листом бумаги, часами и часами, Эндерби, а потом наконец что-то из себя выдавливал. Но то, что мне удавалось выдавить, – не смейтесь надо мной! – отдавало тленом. То, что я выдавливал, было зло, и меня передергивало, когда я комкал и бросал бумагу в огонь. По ночам я просыпался от издевательского смеха. А потом… – Утесли зашатался на стуле. – Однажды ночью раздался ужасный щелчок, и все в комнате как будто стало холодным, холодным и непристойным. Я понял, Эндерби, что все кончено. И потому я останусь за границами Сада, никчемный и, что важнее, Эндерби, грешный. Как священник-расстрига. Лишенный сана священник не становится простым безобидным смертным. Он должен стать сосудом чего-то, ибо сверхъестественное чурается сверхпустоты, а потому он становится сосудом греха. – Он глотнул еще стреги и пошатнулся. – И все, что остается поэту, когда ушло вдохновение, Эндерби, – пародия, плагиат, популяризация, фальсификация, проклятие. Он испил млека рая, и оно давно прошло через его организм, Эндерби, но, к великому своему несчастью, он помнит вкус. – Утесли закрыл усталые глаза и произнес неразборчиво: – Ara vos prec. Когда придет время, вспомните мою боль. Я вам переведу, Эндерби, оригинал на старопровансальском, и вы не поймете. Это сказал поэт Арно Даниэль в Чистилище. Везучий был чертяка – или есть, – Эндерби, он везучий чертяка, что попал в Чистилище. В отличие от кое-кого из нас.
Тут Утесли очень тихо заснул стоя, опустив голову на руки, которые сложил на стойке.
– Пусть он лучше спать, – с ошибкой, но совершенно верно подытожил Данте.
У дальней стены стояло сливового цвета канапе, и Эндерби с Данте оттащили туда Утесли.
– Переборщил со стрегой, – поставил диагноз Данте.
Вздохнув, Эндерби сел рядом с Утесли и под свежую бутылку фраскати на небольшом столике продолжил свои подсчеты в столбик. Время от времени Утесли разражался из сна гномическими афоризмами, зачастую полными невнятного смысла: доклады первого сбрендившего путешественника в дальнем космосе:
– Нет оплаты дыхания в падении с лестницы.
– Марио, убери хлебный нож.
– Ты непослушный мальчик, зато премиленький…
– Во всех антологиях.
– Эндерби от этого совсем тошно станет.
И действительно, Эндерби едва не стошнило, когда он закончил подсчет и обнаружил, что на его кредитном счету в банке осталось в лучшем случае чуть больше четырехсот девяноста фунтов. Бессмысленно было спрашивать себя, куда подевались деньги, он и так прекрасно знал, что они вернулись к своему истоку: мачеха дала и мачеха (в своем моложавом, велеречивом, голубицыно-мягком, весно-пахнущем, совершенно невероятном обличии) забрала снова.
– Эй вы! – окликнул из сна Утесли. – Не команду на суда набирайте, а женщин с детьми. Всех остальных пристрелю. Назад, скотина, назад. Стремительный, умненький трудяга море-океан, совсем в духе старины Дж. М. Хопкинса. Эндерби был весьма средним поэтом. Очень умно с его стороны собрать вещички.
– Ничего я не собираю, – строго ответил гласу из далекого космоса Эндерби.
Это на время успокоило второе я Утесли. А самому себе Эндерби сказал: «Если я сумею оставить отношения на самом поверхностном уровне, ведь поверхностно я к ней очень привязан, то, возможно, удастся скроить сколько-нибудь сносное сосуществование. Но я не дам собой помыкать. И в конце концов у нее хорошая работа, а при крайней необходимости я могу отказаться искать работу или чтобы мне ее искали. В доме в Сассексе много комнат. И с кишечником у меня теперь получше».
Голос спящего Утесли из дальнего космоса заговорил снова:
– Я сделаю, как сказал, Винсент. Не позволю называть Регги старым трансвеститом. Он не старый. – И еще: – Богу должно быть лестно, что мы его изобрели. – И наконец, перед тем, как впасть в настоящий бессловесный сон, голосом Йетса, говорившего голосом Свифта, говорившего голосом Иова: – Да будет проклят день, когда я родился.