Флора все не было. За окнами стало совсем темно. Родион оделся и вышел вон. Рядом с флигелем находились деревянные ворота, роскошные, как Триумфальная арка. Они выходили на заснеженное поле, перечеркнутое накатанной дорогой. Осока торчала сквозь снег, голые кусты, редкие елки покачивались от ветра. На другой стороне реки ярым, драконьим глазом пылала кузня. Вдали пронеслась с гиканьем открытая кибитка, гвардейцы летели в Красный кабак. Там хорошо, тепло, людно… Все пьют, распечатывают свежие колоды карт, пачкают мелом зеленое сукно.
Картина веселой гвардейской жизни вызвала в памяти образ молодого князя Козловского. Уже две недели Родион в Петербурге, а поручик реально не предпринял ничего для нахождения князя. Можно надеяться, что тот еще в Париже. А если нет? Если он уже вернулся на родину и теперь клянет фамилию Люберовых за то, что лишили его богатства? Родиона мучила совесть, и уже за это мысль о князе, да и сам он были неприятны. Надо бы поискать этого Матвея Николаевича по полкам. А как искать, если генерал Галлард настоятельно твердил: не лезь на рожон, не возобновляй старых знакомств, сиди тихо, как мышь… Чертовски неприятно быть должником!
Поле кончилось, появились лачуги-мазанки. Вначале они стояли табунком, потом выстроились в ряд, образовав подобные улицы. Флор появился неожиданно, словно вынырнул из ночной мглы: мужичья шапка, сермяга, подпоясанная кушаком, а ведь бывало, в немецком платье ходил, за столом барам прислуживал. Это мы с тобой, брат, опростились…
– Барин, Родион Андреевич! Вы ли это? Я ведь его нашел ноне, мерзавца! Прапора этого – сквалыгу, через которого подушку в холодную передавал. – Зубы Флора блестели в радостной улыбке.
– Ну?
– Барина Андрея Корниловича… все, кончено дело. В кибитку засунули и помчали. Сквалыжник сам видел, божится. Говорит, в ссылку. Куда – не знает. Говорит, ты пока глаза не мозоль, а время пройдет, и справишься в канцелярии. Мол, если большого секрета нет, то скажут.
– Что ж ты радуешься, дурья башка?
– Дак это… Узнал. Живой барин-то! Бог даст, и освободят их. Не вечно ведь государыне Анне Ивановне престол занимать.
– Тихо ты! Разорался…
– Я же шепотом. Да и кого бояться-то? Пусто. Одни звезды, прости господи, мерцают.
Родион, размашисто шагая, поспешал к дому, Флор семенил рядом. Грех сердиться да него, что принес грустную весть. У слуги сейчас одна забота – молодому барину услужить. Услужил и радуется младенчески.
– Теперь другая новость, батюшка-сударь. Завтра с утра вашу матушку в арестантской карете прочь от Петербурга помчат. Сиятельным преступникам, если они не закоренелые злодеи, дозволяют перед Сибирью увидеться с родственниками. Дальними. Вам в открытую идти нельзя.
– Это тебе всё твой прапор сообщил?
– Именно! – опять возликовал Флор. – Я ему, как вы велели, деньги дал, и паршивец указал точное место, где лошадей менять будут. Это аккурат застава на Московской дороге. Повезут их рано, но не слишком, где-то часов в восемь или около того. Мы туда прибудем ряжеными. Вы сермяк мой наденете, а я хоть бы и женское платье. Мне наплевать, главное, чтоб нас не признал никто.
– Где же я тебе возьму женское платье? Право, Флор, ты заговариваешься. Пришли наконец. Отворяй дверь.
Родион запалил свечу. Печка была теплой, поленья прогорели, по красным угольям пробегало легкое, синее пламя.
– Скоро закрывать, – блаженно прошептал Флор. – Заслонку, говорю, скоро задвинем. Ох, и задрог я, Родион Андреевич, а еще пуще есть охота.
– Садись. Я тут в котел накидал всякой дрязги – крупы, лука, мосол какой-то с ошметком мяса. Получилась похлебка – есть можно.
Родион сел на лавку, откинулся к стене, закрыл глаза. Затылок вдруг заныл… Все! Не успел он помочь родителям! Еще больше мучила мысль, что он не смог достать приличной суммы денег, чтобы дать матушке в дорогу. Просить в Конюшенной канцелярии жалованье вперед было безумием, от тех жалких денег, которые он привез из Риги, почти ничего не осталось. Большая их часть ушла на покупку информации, принесенной Флором. Ладно, он отдаст матушке все, что у него есть.
– Флор, надо собрать теплые вещи. Шубу мою почисти, ту, с бобровым воротником. Она мужская, но теплая. Нельзя также исключать и того, что матушку повезут к отцу.
Флор отставил похлебку без слов, открыл сундук и стал перебирать барскую одежду, откладывая в сторону теплые вещи: бешмет суконный, душегрею стеганую, шлафор на меху, чулки шерстяные, песцом подбитые…
В тишину парка влетел какой-то инородный, непонятный шум: нестройные голоса, беспорядочное щелканье кнутом, скрип полозьев – прямо перед флигелем остановилась кибитка. Темная фигура соскочила с облучка, раздался стук в окно.
– Кого еще нелегкая несет?
Оттолкнув Флора, в комнату ввалился детина в форме поручика, красная епанча
[18]
свисала с плеч его картинными складками. Он прошел на середину комнаты, широко расставил ноги и замер, озираясь.
– Да у вас тут тепло! Я мигом! – воскликнул он вдруг и стремительно выскочил наружу.
Хлопнула дверца кибитки. Через минуту обладатель красной епанчи вернулся, волоча на плечах своих другого офицера, поискал глазами, куда бы его положить, и бухнул на плетеный ореховый стул. Стул от неожиданности как бы присел и слабо пискнул. Руки сидящего упали плетями вдоль тела. У него было мальчишеское, безусое лицо.
– Он ранен? – вскричал Родион.
– О нет! Он задрог до обморока! Го-о-споди, смех-то какой, мы заблудились.
Только тут Родион понял, что оба совершенно пьяны.
– Едем, куда – не знаем, – продолжал поручик. – Я на облучке торчу. Этот дурак… – он показал на зашевелившегося вдруг на стуле офицера, – кучера своего прибил. Челюсть ему свернул, идиот! О-о-о-й… так я говорю, сижу на козлах, увидел ваш огонек. Обрадовался до смерти. Мы из «Красного кабака» добираемся. Нам на Васильевский надо. Господа, что вы на меня так смотрите-то? Где мы находимся?
– Это дача господина Сурмилова, сам хозяин сейчас отсутствует.
– Кого, кого? – Детина так и подался к Родиону. – Les sapins – les boutons…
– Я вас не понимаю.
– Ле сапен ле бутон означает елки-палки. Вы не понимаете по-французски? Впрочем, французы так не говорят. Сурмиловская дача… это надо же… – Он вдруг оглушительно захохотал. Смеялся долго, потом щелкнул каблуками, желая представиться, но сразу забыл об этом или расхотел. – А вы кто будете? Уж не родственник ли дражайшей Елизаветы Карповны, что лечит свое дражайшее здоровье в волнах Лигурийского моря?
– Я постоялец, – строго сказал Родион, его несказанно раздражали эти два оболтуса, явившиеся в столь неподходящий час, недопустим был и тон, с каким поручик говорил о доме Сурмилова.
– Постоялец или полежалец – кто вас поймет. – Он погрозил пальцем, на котором ясно выступала свежая царапина. – Но я хочу, чтобы вы знали. Лизонька Сурмилова – это роза голубая, что возлежит на груди моей возле сердца. Нет… – Он задумался. – Лизонька – цветок полевой, неприметный, желтенький, что-то вроде калгана… эдакая резеда невзрачная… но не умаляет… – Поручик лизнул царапину, вид крови его раздражал. – При встрече ей так и скажите… не умаляет ее разночтимых… нет, распрекрасных достоинств.