Карел Чурда переходит улицу, представляется часовому, который охраняет тяжелую деревянную дверь, говорит, что хочет дать показания, поднимается по ступенькам, застеленным красной ковровой дорожкой, минует просторный холл и погружается в каменное чрево мрачного Печекова дворца.
246
Я не знаю, когда и зачем Алоис Моравец и его сын Ата вернулись в Прагу. Как уехали, так и вернулись, пробыв в деревне несколько дней. Наверное, парнишке не терпелось помочь парашютистам, а может быть, он не хотел надолго оставлять маму. Или отцу пора было на работу. Считается, что пан Моравец ничего не знал, но я не могу в это поверить. Когда его жена принимала у себя парашютистов, он прекрасно понимал, что это не скауты. А кроме того, он ведь несколько раз обращался к своим друзьям – то за велосипедом, то за одеждой, то за доктором, то в поисках тайного убежища… Ну и выходит, что в борьбе принимала участие вся семья – включая и старшего сына, бежавшего в Лондон, летчика Британских королевских ВВС, о котором Моравцовы давно ничего не знают и который погибнет 7 июня 1944 года, когда на следующий день после высадки союзников в Нормандии разобьется его истребитель. Почти два года спустя. Если глянуть из нынешнего времени, до этого – целая вечность.
247
Чурда перешел Рубикон, но прием там, за Рубиконом, ему оказали отнюдь не торжественный. Гестаповцы мгновенно поняли, насколько важны его показания, и допрашивали Чурду всю ночь, в меру поколачивая, а сейчас он смирно сидит на деревянной скамье в одном из сумрачных коридоров и ждет решения своей судьбы. Ненадолго оставшись с ним наедине, чех-переводчик спрашивает:
– Зачем вы это сделали?
– Я не мог смотреть на убийства невинных людей…
Ну и разумеется, из-за двадцати миллионов крон. Которые он вот-вот получит
[343]
.
248
То, чего боялась в эти ужасные годы любая семья, случается однажды утром с Моравцовыми. Звонят в дверь – пришли гестаповцы. Немцы ставят мать, отца и сына лицом к стене и – остервенев – принимаются грабить и разорять квартиру. «Где парашютисты?!» – орет немецкий комиссар, а переводчик, который его сопровождает, повторяет вопрос по-чешски. Отец тихо отвечает, что ему неизвестны никакие парашютисты. Комиссар уходит осматривать другие комнаты. Госпожа Моравцова просится в туалет. Оставшийся с ней гестаповец бьет ее по лицу. Но вскоре его зовет к себе начальник и он исчезает за дверью. Пани Моравцова обращается с той же просьбой к переводчику, и ей разрешают выйти. Ей понятно: времени на все про все несколько секунд. Она спешит в ванную и запирается там. Она вынимает из кармана капсулу цианистого калия, ни секунды не колеблясь, разгрызает ее и умирает на месте.
Вернувшись в гостиную, комиссар спрашивает, где женщина. Переводчик объясняет: пошла в туалет. Немец сразу же понимает зачем, в ярости бросается к ванной, вышибает плечом дверь – и видит, что тетушка Моравцова пока еще стоит – с улыбкой на губах. Но вот женщина уже оседает, падает. «Воды!» – кричит комиссар. Его люди приносят воды, пытаются вернуть хозяйку квартиры к жизни. Тщетно – она мертва.
Но муж ее еще жив. И сын тоже. Ата видит, как гестаповцы выносят бездыханное тело матери. Комиссар, улыбаясь, подходит к мальчику. Отца и сына забирают и уводят – прямо в пижамах, как были.
249
Ату, конечно, пытали, ужасно мучили. Ему, кажется, принесли в банке заспиртованную голову матери
[344]
. И он, разумеется, сразу же вспомнил слова Вальчика: «Видишь эту шкатулку, Ата…» Только ведь у шкатулки нет матери.
250
И вот наконец я – Габчик. Как же это говорят-то?.. Я вселяюсь в своего персонажа! Мы с Либеной идем по освобожденной Праге, люди вокруг смеются, разговаривают по-чешски и угощают меня сигаретами. Мы женаты, Либена ждет ребенка, я получил звание капитана, президент Бенеш заботится о вновь объединившейся Чехословакии, Ян приезжает повидаться с нами – он за рулем новенькой «шкоды», на нем фуражка набекрень, рядом с ним Анна, мы идем выпить пива в kavárně
[345]
на берегу реки, мы курим английские сигареты и хохочем, вспоминая времена нашей борьбы. А помнишь крипту? До чего ж там было холодно! Мы сидим на берегу реки. Сегодня воскресенье. Я обнимаю жену. К нам присоединяется Йозеф, а потом и Опалка с невестой, о которой он столько нам рассказывал, и Моравцовы тоже тут, и полковник, который предлагает мне сигару, и Бенеш, который приносит нам шпикачки… Он дарит цветы нашим спутницам и хочет произнести речь в нашу честь, мы с Яном протестуем: нет-нет, пожалуйста, никаких речей, Либена смеется, она так мило меня поддразнивает, называет своим героем, а Бенеш все-таки начинает произносить речь, только уже в Вышеградской церкви, там прохладно, я одет как жених, я слышу, как в храм входят какие-то люди, они у меня за спиной, я слышу этих людей и Незвала слышу – как он читает балладу, историю о раввине и Големе, и стихи о Фаусте, стоя на Карловой площади, и у него в руках золотые ключи, и вокруг вывески с Нерудовой улицы, и цифры на стене складываются в дату моего рождения, а потом их сметает ветер…
Не знаю, который может быть час.
Я не Габчик и никогда им не стану. Я in extremis
[346]
нахожу в себе силы воспротивиться соблазну произнести внутренний монолог и, наверное, благодаря этому спасаюсь – не выгляжу в решающее мгновение смешным. Тяжестью ситуации не оправдаешься, я отлично знаю, который час, и я окончательно пробудился.
Четыре утра. Я не сплю в одном из предназначенных для мертвых монахов каменных ящиков в церкви Святых Кирилла и Мефодия.
На улице опять начинают суетиться черные мундиры, только мы уже не в Лидице, а в самом сердце Праги. Теперь слишком поздно о чем-нибудь жалеть. С четырех сторон к собору подъезжают крытые брезентом грузовики. Если бы у нас был экран видеонаблюдения, мы увидели бы светящиеся следы машин, медленно сходящиеся к одной точке, к мишени, но замирающие, прежде чем состыковаться. Два главных пункта остановки – берег Влтавы и Карлова площадь, то есть замирают грузовики на двух оконечностях Рессловой улицы. Водители выключают фары и глушат моторы. Из-под брезента выскакивают солдаты ударных групп. Вот уже у каждых ворот, у каждого водосточного коллектора – часовой-эсэсовец. На крышах устанавливают тяжелые пулеметы. Ночь благоразумно удаляется, скоро рассветет. От первых проблесков солнца небо светлеет – летнее время еще не придумали, и хотя Прага чуть западнее, например, Вены, она все-таки достаточно обращена к востоку, чтобы прохлада ясного утра настигала ее посреди дремоты совсем рано. Когда появляется комиссар Паннвиц с небольшой группой своих людей, квартал уже полностью оцеплен. Сопровождающий его переводчик вдыхает нежный аромат цветов, доносящийся с Карловой площади (наверное, это очень хороший переводчик, раз он здесь, после того как отпустил госпожу Моравцову в туалет и она свела там счеты с жизнью). Комиссару Паннвицу поручены оцепление и аресты. Это, конечно, честь, но это и серьезная ответственность: главное тут – избежать такого же фиаско, какое случилось 28 мая, избежать тогдашнего невообразимого бардака, в котором он, к счастью, никак не был замешан. Если все пройдет хорошо, операция станет венцом его карьеры, но если она закончится не арестом или смертью террористов, а как-то еще – у него наверняка будут серьезные проблемы. Каждый тут рискует, у любого – опасная игра, даже у немецкой стороны, потому что в глазах начальства отсутствие результатов вполне может рассматриваться как саботаж, тем более когда речь для этого самого начальства идет о том, чтобы скрыть свои собственные ошибки или утолить собственную жажду крови (здесь действуют – в связке – оба фактора). Любой ценой найти козлов отпущения – таким мог бы быть девиз Третьего рейха, потому комиссар Паннвиц и не жалеет труда, чтобы с честью выполнить ему порученное, и как можно на него за это злиться? Это профессиональный полицейский, он все делает методично, он дает абсолютно точные инструкции подчиненным. Полная тишина. Несколько рядов оцепления. Ячейки в разбивке квартала на секторы минимальные. Никто не стреляет без разрешения Паннвица. Они нам нужны живыми. Не то чтобы ему поставят в вину, если он их убьет, просто враг, взятый живым, это обещание десяти новых арестов – мертвые ведь молчаливы. Хотя… хотя труп Моравцовой сумел некоторым образом кое-что им рассказать. Тут Паннвиц мысленно усмехается? Вообще-то, когда пришло все же время арестовать убийц Гейдриха, которые издевались над всей имперской полицией в течение трех недель, комиссар должен немножко нервничать. В конце концов, ему же неизвестно, что их ждет внутри собора. Из осторожности он отправляет одного из своих людей позвонить в дверь дома священника. Никто сейчас не может знать, что Прага доживает последние мгновения тишины. Полицейский звонит. Долгая пауза. Потом дверь начинает поворачиваться на петлях и на пороге появляется заспанный пономарь. Его – не успевает он и рта раскрыть – хватают, надевают на него наручники. Но теперь все-таки надо ему объяснить, зачем они явились сюда в такую рань. Объясняют: желательно осмотреть церковь. Толмач переводит. Группа полицейских проходит по коридору, требует открыть вторую дверь и оказывается в нефе. Люди в черном расползаются, как тараканы, – с той разницей, что эти не карабкаются на стены, только звук их шагов, ударяясь о высокие каменные своды, возвращается эхом. Они рыщут везде, но никого не находят. Остается обыскать хоры над нефом. Паннвиц замечает винтовую лестницу за решеткой, запертой на замок, требует у пономаря ключ, но тот клянется, что ключа у него нет. Комиссар приказывает взломать замок ударами прикладов. В тот момент, когда решетчатая дверь открывается, вниз по лестнице начинает катиться круглый, чуть вытянутый в длину предмет и слышится позвякивание металла о ступеньки. Я уверен: Паннвиц сразу понимает, что это значит. Он понимает, что обнаружил убежище парашютистов: они скрываются на хорах, они вооружены, и они не хотят сдаваться. Граната взрывается. Всю церковь заволакивает дым. Одновременно раздаются выстрелы, очередями – это заговорили Sten’ы. Какой-то из полицейских – переводчик потом скажет, что самый рьяный, – кричит от боли. Паннвиц тут же отдает приказ отступить, но его люди, ослепленные и дезориентированные, разбегаются под перекрестным огнем во все стороны и стреляют наугад. Вот она и началась – битва в храме…