Джек говорил пять минут. Он тяготил ее, угнетала тяжесть бессмысленно уходящего времени. Невообразимая пустыня лет, неизбежный конец будоражили его. А ее – нет. Ей овладело уныние. Оно давило на плечи, растекалось по ногам. Она сняла салфетку с колен и положила на стол жестом капитуляции, потом встала.
Он продолжал, словно удивляясь:
– Вот как мы распишемся в геологической книге.
Она сказала:
– Думаю, пора попросить счет, – и быстро ушла в дамский туалет, чтобы встать там перед зеркалом с закрытыми глазами и гребнем в руке – на случай, если кто-то войдет, – и несколько раз глубоко вздохнула.
Лед таял медленно и неравномерно. Поначалу было облегчение оттого, что не надо избегать встреч в квартире и до удушья соревноваться в холодной вежливости. Теперь ели вместе, принимали приглашения на ужин с друзьями, разговаривали – большей частью о работе. Но спал он по-прежнему в свободной комнате, а когда приехал девятнадцатилетний племянник, снова переселился на кушетку в гостиной.
Конец октября. Часы отскочили назад, отметив последний отрезок иссякающего года, и темнота отвоевывала время у суток. На несколько недель между ней и Джеком установилось статическое равновесие, почти такое же душное, как прежде. Но она была занята, и к вечеру не оставалось сил на трудные разговоры, которые могли бы перевести их отношения в новую фазу. Вдобавок к обычным делам на Стрэнде она возглавляла комитет по новым судебным процедурам и заседала еще в одном, рассматривавшем Белую книгу по реформе семейного права. Если хватало сил, после ужина упражнялась на рояле, готовясь к выступлению с Марком Бернером. Джек тоже был занят, заменял больного коллегу в университете, а дома усердно писал длинное введение к своему Вергилию.
Барристер, организатор рождественского вечера, сказал им с Бернером, что концерт в Большом зале предстоит открывать им. Их выступление – двадцать минут и максимум пять минут на бисы. Достаточно времени для песен из «Летних ночей» Берлиоза и песни Малера на слова Рюккерта «Я потерян для мира». Хор Грейз-инна будет петь Монтеверди и Баха, а затем струнный квартет исполнит Гайдна. Некоторые старейшины Грейз инна проводили много вечеров в Вигмор-Холле, где, сосредоточенно хмурясь, слушали камерную музыку. Они знали репертуар. Говорили, что они слышат фальшивую ноту раньше, чем она прозвучала. Здесь, хотя до концерта будет вино и внешне, по крайней мере, все будут настроены великодушно, требования к любительскому исполнению все равно остаются безжалостными. Иногда Фиона просыпалась до рассвета и думала, справится ли она на этот раз, нет ли возможности увильнуть. Ей казалось, что у нее не хватит сосредоточенности, а Малер был труден. Такой томительно медленный, в шатком равновесии. Он ее разоблачит. И от этой германской тяги к небытию ей делалось не по себе. Но Марк жаждал исполнить. Два года назад распался его брак. Теперь, если верить Шервуду Ранси, в его жизни появилась женщина. Фиона догадывалась, что она будет среди слушателей, и Марку хочется произвести впечатление. Он даже попросил Фиону выучить пьесы наизусть, но это было выше ее сил. На память она могла сыграть только три-четыре коротких вещи на бис.
В конце октября среди утренней почты в суде она увидела знакомый голубой конвертик. В это время Полинг был в кабинете. Чтобы не выдать чувств – волнения пополам со смутным страхом, – она отошла с письмом к окну и сделала вид, будто разглядывает двор. Когда Полинг вышел, она вынула из конверта сложенный вчетверо листок с оторванной нижней частью; на листке – незаконченное стихотворение. Заглавие большими печатными буквами, подчеркнуто два раза: «Баллада об Адаме Генри». Почерк мелкий, и стихотворение занимало всю страницу. Никакого сопроводительного письма. Она взглянула на первую строфу, смысл не ухватила и отложила письмо. Через полчаса у нее начиналось трудное дело – ряд сложных брачных и встречных исков, которые займут две недели ее жизни. Каждая сторона намеревалась остаться богатой за счет другой. Не до поэзии.
Она снова открыла конверт только через два дня. Было десять часов вечера. Джек пошел на следующую лекцию об осадочных породах – по крайней мере, так он сказал, и она предпочла поверить. Она лежала на кушетке, расправив надорванный листок на бедрах. Сначала ей показалось, что это вирши вроде тех, что печатают на рождественских открытках. Потом заставила себя взглянуть на стихи более благосклонно. В конце концов, это баллада, а ему всего восемнадцать.
Баллада об Адаме Генри
Крест на плечо взваливши, я брел, к реке влеком.
Юнца и недотепу, меня тревожил сон,
Что покаянье – бредни, а ноша – для тетери,
Хотя в воскресной школе учили жить по вере.
Впивались в плоть занозы, мерещился конец,
Я был святой и грешный, я был почти мертвец.
Река, резвясь на солнце, манила, но, не внемля,
Я шел к заветной цели, глаза потупив в землю.
Вдруг путь мне преградила в радужной чешуе
Огромнейшая рыба и так сказала мне:
«Живи легко, не жди обещанного чуда!»
Крест в воду полетел под деревом Иуды.
Я на колени пал, как в райском полусне.
Сладчайший поцелуй был дан в награду мне.
Она ж, вильнув хвостом, исчезла вновь в пучине.
И снова я один, и слезы лью поныне.
И по воде шагая, Он рек: «Твоя вина
Та рыба – это дьявол, заплатишь ты сполна.
А поцелуй иудин, Учителя предавший,
Да будет он…
[20]
Да будет он что? Последние слова последней строки терялись в клубке спутанных линий, обвивавших замененные слова, вычеркнутые слова и снова вставленные новые варианты с вопросительными знаками. Она не стала разбираться в этой путанице, а перечла стихотворение. Ее задело, что он сердит на нее, вывел ее в роли сатаны, и она стала воображать свое письмо к нему, зная, что никогда не отправит его, да и не напишет даже. Побуждением было – умиротворить Адама, а также себя оправдать. На ум приходили штампованные плоские фразы: Я должна была отослать вас. Я беспокоилась только о ваших интересах. У вас впереди ваша молодая жизнь. Затем – более связно: Если бы мы и располагали комнатой, вы все равно не могли бы быть нашим жильцом. Подобное просто невозможно для судьи. И прибавляла: Адам, я не Иуда. Может быть, старая форель… Это последнее – чтобы смягчить самооправдательный посыл.
Ее «сладчайший поцелуй» был опрометчивым и не прошел даром, по крайней мере в том, что касалось мальчика. А на письмо ему не ответила просто из доброты. Он опять написал бы, а потом стоял бы у нее под дверью, и ей опять пришлось бы его отослать. Она засунула листок в конверт и спрятала в ящик тумбочки. Скоро он определится. Или он вернулся к религии, или Иуда, Иисус и прочее – поэтические приемы, чтобы ярче изобразить ее низость – поцеловала, а потом отправила прочь на такси. Так или иначе, Адам Генри, вероятно, с блеском сдаст отложенные экзамены и поступит в хороший университет. Она поблекнет в его памяти и останется эпизодической фигурой в процессе воспитания чувств.