Неужели виргинец говорит правду и от Нью-Йорка откажутся ради болота? Абсурд! Мастер посмотрел на сына, но Джеймс только кивнул.
– Это последние сведения, отец, – сказал он. – Я сам услышал только сегодня. Временной столицей будет Филадельфия, а потом все учреждения переедут на новое место.
Какое-то время Мастер переводил взгляд с одного на другого, не веря своим ушам.
– Это шутка? – воскликнул он.
– Нет, отец, – ответил Джеймс.
Джефферсон слегка улыбнулся из-за его спины.
И тогда несчастный Мастер пришел в неистовство, позабыв о всяких добрых намерениях.
– В таком случае, сэр, – проорал он Джефферсону, – будь оно проклято, ваше потомакское болото! И вы вместе с ним!
– Думаю, мне пора, – с достоинством обратился Джефферсон к Джеймсу.
И собрался уйти, но последнее слово осталось за Мастером.
– Делайте, сэр, что хотите, – крикнул он, – но вот что я вам скажу! Настоящая столица Америки – Нью-Йорк! Об этом знает и, клянусь Богом, будет помнить каждый его житель!
Ниагара
1825 год
Девочка-индианка наблюдала за тропой. Люди из лодки уже углубились в лес. Она видела, как они вышли на просторную каменистую площадку, поросшую травой, и вздрогнули от внезапного рева воды.
Ей было девять. Она пришла к могучему водопаду со своей семьей. Скоро они продолжат путь в Буффало.
Фрэнк шагал рядом с отцом. Был ясный октябрьский день. Над деревьями синело небо. Они были одни, но по желтым и красным листьям, устилавшим тропу, он мог судить, что многие прошли этим путем.
– Почти пришли, – сказал отец.
Уэстон Мастер расстегнул куртку. Туман пропитал ее влагой, но солнце нагрело. Шея была повязана большим платком. Сегодня он надел вампумный пояс. Пояс был старый; Уэстон берег его и надевал редко. Он опирался на добротную трость и дымил сигарой. От него приятно пахло.
Фрэнк знал, что отец любил находиться в семейном кругу. «Мать я не помню вовсе, – говорил он, – а отец ушел на войну, когда я был маленьким. А потом я отправился в Гарвард и больше его не видел». Вечерами он садился у камина в свое английское кресло, а вокруг собиралось все его семейство – жена и пятеро детей: четыре девочки и маленький Фрэнк; он же играл с ними или читал им вслух. Уэстон предпочитал веселые книги, например притчу Вашингтона Ирвинга о Рип ван Винкле или его забавную историю Нью-Йорка в изложении вымышленного голландца Дидриха Никербокера.
– Почему его звали Дидрихом? – спрашивал он.
– Потому что умер богачом!
[37]
– дружно отвечали дети.
Из лета в лето они по две недели гостили в семействе тетушки Абигейл в графстве Уэстчестер, а еще две – у родни в графстве Датчесс. Чем больше было родственников вокруг, тем лучше себя чувствовал Уэстон Мастер.
Но в прошлом месяце, когда губернатор пригласил его на север к открытию большого канала, Уэстон заявил, что возьмет с собой только Фрэнка.
Фрэнк не впервые отправился вверх по реке Гудзон. Три года назад, вскоре после его седьмого дня рождения, в Нью-Йорке вспыхнула эпидемия желтой лихорадки. В порту постоянно кого-то трясло. «Корабли завозят ее с юга, – объяснял отец, – и мы постоянно рискуем заболеть. Летом, знаешь ли, в Нью-Йорке бывает жара не хуже, чем на Ямайке». Но когда люди начали массово умирать, Уэстон увез семейство в Олбани до лучших времен.
Фрэнку понравилось путешествие. Двигаясь вверх по реке, они рассматривали встававшие на западе Катскильские горы, а отец напоминал, что там-то и уснул Рип ван Винкль. Фрэнк был доволен и Олбани. Шумный город теперь стал столицей штата Нью-Йорк. Отец сказал, что это правильно, так как Манхэттен находился в нижней части штата и всяко был деловым местом, тогда как Олбани располагался ближе к центру и быстро разрастался. Однажды Уэстон отвел домашних в старый форт Тикондерога и рассказал, как американцы отвоевали его у британцев. Фрэнк не очень интересовался историей, но с удовольствием знакомился с геометрией старых каменных стен и орудийных площадок.
В этот раз, достигнув по Гудзону Олбани, Фрэнк и его отец направились на запад. Сперва их экипаж катил по старой платной дороге через северные отроги Катскильских гор до Сиракьюса, затем мимо узких, длинных озер Фингер, за Сенеку и Женеву, а дальше – до самой Батавии и, наконец, Буффало. На это ушло много дней.
Фрэнк посчитал, что знает, почему отец взял его с собой. Конечно, он был единственный мальчик в семье, но дело не только в этом. Ему нравилось познавать устройство вещей. Дома он обожал, когда отец водил его на пароходы и разрешал исследовать поршни и топки. «Принцип тот же, что у больших паровых хлопкоочистительных машин, используемых в Англии, – объяснил Уэстон. – Южные плантации, которые мы финансируем, производят главным образом хлопок-сырец, а мы переправляем его за океан на эти машины». Иногда Фрэнк ходил на пристань и смотрел, как упаковывают лед, чтобы тот не растаял за долгий путь до кухонь в особняках тропической Мартиники. Когда весной в их доме наладили газовое освещение, он до последнего дюйма изучил трубопровод.
Поэтому он рассудил, что отец естественным образом выбрал его, дабы засвидетельствовать открытие огромного инженерного сооружения на севере.
Уэстон Мастер затянулся сигарой. Тропа напоминала туннель, но там, где деревья заканчивались, уже виднелась дуга ясного неба. До нее осталось недалеко. Он глянул на сына и улыбнулся. Он был рад Фрэнку. Мальчишке полезно побыть с отцом, а кроме того, он собирался поделиться с сыном кое-чем особенным.
Прошло уже больше тридцати лет с тех пор, как в Лондоне неожиданно погиб его собственный отец. В письме от старого мистера Альбиона говорилось, что он пал жертвой уличных головорезов, – возможно, их целью был обычный грабеж. Но Джеймс Мастер задал им такую трепку, что один из них так и не оправился от удара увесистой палкой. Известие не только нанесло Уэстону тяжелейший удар, но и закрепило предубеждение, которое он сохранил до скончания дней. На протяжении всего детства, прожитого в Нью-Йорке, он по неясной для себя причине всегда воображал, будто именно Англия отняла у него мать. Война с той же Англией разлучила их с отцом, а однокашников заставила называть его предателем. И не успели затянуться эти раны, как грянула весть, что Англия, подобно некоему ненасытному древнему божеству, забрала и отцовскую жизнь. Он был разумным юношей, студентом Гарварда, но все-таки, когда это случилось, не пришлось удивляться тому, что в его душе укоренилось физическое неприятие как Англии, так и всего английского.
Со временем это неприятие расширилось. Пока он учился в Гарварде, а во Франции происходила революция, Уэстону казалось, что в этой стране, вдохновленной примером Америки, занялась заря новой европейской свободы. Но когда либеральный строй, на который надеялись Лафайет и его друзья, сменился сначала кровавым террором, а после – воцарением Наполеона, Уэстон сделал вывод, что в Старом Свете невозможны свободы Нового. Европа слишком погрязла в древней ненависти и соперничестве. Весь континент представился Уэстону опасным местом, от которого лучше держаться подальше.