Наш случай был крайним, и все же я бы предпочел, чтобы Энни получила новое сердце без каких-либо изменений, сделанных моими руками.
А еще мне очень хотелось, чтобы произошло чудо и Ройер прилетел в больницу уже сейчас, а не через расчетные два часа. Сердце начинает умирать сразу после того, как его извлекут из тела донора. Каждую минуту в нем безвозвратно гибнут тысячи и тысячи полноценных, живых клеток, поэтому медлить с пересадкой не следует. Чем больше времени сердце не сокращается, тем труднее заставить его снова начать работать. Увы, ни я и ни кто другой не мог бы сделать так, чтобы самолет Ройера летел быстрее, поэтому мне оставалось только молиться, чтобы он прибыл вовремя, чтобы не опоздал, поскольку такой вариант развития событий тоже нельзя было сбрасывать со счетов.
Когда я переключил Энни на «насос», как врачи для краткости называют аппарат искусственного кровообращения, кровь в ее сердце поступать перестала. Теперь она отводилась в специальную машину, похожую на гибрид церковного органа с его многочисленными звуковыми трубами и какого-то фантастического оборудования из лаборатории Франкенштейна. С одной стороны аппарата искусственного кровообращения располагалось несколько стеклянных емкостей, которые какой-то остряк сравнил с высокотехнологичными приспособлениями для изготовления мороженого. В этих емкостях кровь Энни обогащалась кислородом, а затем перекачивалась обратно в ее аорту с помощью насоса.
С другой стороны АИКа располагалось несколько приборов и датчиков, за которыми пристально наблюдал перфузионист. Работавший рядом с ним анестезиолог следил за своим оборудованием, измерявшим давление в артериях, а также количеством потребляемого Энни кислорода и выдыхаемой ею углекислоты. Меньше всего мне хотелось, чтобы, после того как я пересажу ей новое сердце, анестезиолог сообщил, что давление падает или что ток крови замедлился. Чтобы не услышать этого, анестезиолога следовало постоянно держать в некотором напряжении, не давая ему слишком расслабиться. Но и нервировать парня понапрасну тоже не стоило хотя бы потому, что Энни это ничем бы не помогло. Приходилось искать золотую середину – так называемый царский путь, который, как известно, является наилучшим вариантом в любых обстоятельствах.
Улучив момент, я отловил анестезиолога в коридоре и отвел в сторонку.
– Могу я попросить вас об одном одолжении?
Парень ожидал приказа, может быть, даже какого-то резкого замечания, и мой вежливый тон обескуражил его. Пристально поглядев на меня сквозь очки, он слегка пожал плечами.
– Конечно.
– В последний раз, когда Энни делали операцию на сердце, она пришла в себя прямо на столе.
Анестезиолог вздрогнул, затряс головой, и я понял, что могу не продолжать.
– Не беспокойтесь, сэр. У меня эта девочка будет спать как ангелочек.
– Какое у вас расписание? Я хотел узнать: когда вы сменяетесь? – задал я еще один вопрос. Впереди у нас было несколько нелегких часов, а человек, который думает только о том, что его смена давно закончилась, – плохой работник.
Парень покачал головой.
– Моя сменщица пришла час назад. У нас семеро пациентов, и сейчас она занимается ими… – Он посмотрел на дверь операционной. – Но не Энни. Я никуда не уйду, пока моя помощь необходима.
Я положил руку ему на плечо.
– Спасибо…
И я отправился в ординаторскую. Здесь было окно с односторонней прозрачностью, сквозь которое медперсонал мог следить за тем, что происходит в комнате ожидания приемного покоя, как ведут и как чувствуют себя родственники пациентов.
Чарли и Синди были уже там. Мой шурин сидел в кресле, внимательно прислушиваясь и принюхиваясь к происходящему вокруг. Его одежда все еще была в засохшей крови, но после перевязки и капельницы выглядел он вполне сносно. Синди стояла у окна (обычного), но взгляд ее был устремлен куда-то в себя. Время от времени она принималась нервно грызть ногти, которые и так были обкусаны почти до мяса, но сразу же отдергивала руку, а через пару минут все повторялось. Что касалось Термита, то он стоял, привалившись плечом к торговому автомату, и вертел в пальцах неразлучную «Зиппо». В дальнем углу комнаты я увидел Дэвиса. (Не сказать, чтобы я очень удивился, однако теперь мне стало ясно, как вся троица попала в город так быстро.) Бармен стоял на коленях и существовал как бы совершенно отдельно от остальных; лоб его был покрыт крупными каплями пота, губы беззвучно шевелились. Локтями он опирался на стул, на сиденье которого лежала потрепанная Библия.
Отойдя от окна с односторонней прозрачностью, я посмотрел в другое окно, которое выходило на луг. Полтора десятка молочных коров сгрудились на берегу протекающего через пастбище ручья и старались оттолкнуть друг друга, чтобы забраться в воду. Вымя каждой коровы напоминало туго надутый воздушный шар, челюсти безостановочно двигались, пережевывая жвачку. Бока лоснились и поблескивали; начался дождь, но я понял это далеко не сразу.
Уткнувшись лбом в прохладное стекло, я закрыл глаза и стал думать об Эмме. Я вспоминал, как в тот последний день она уговаривала меня прилечь, вспоминал ее усталый взгляд и ободряющую улыбку, которой она наградила меня, когда я перенес ее в постель и лег сам. И еще я вспоминал свой сон, от которого мне никак не удавалось избавиться.
Я открыл глаза и посмотрел на свои покрытые шрамами руки – истончившиеся и поблекшие, эти следы неизменно напоминали мне о страхе, отчаянии и боли, которые испытывала Эмма на протяжение последних тридцати минут своей жизни, когда она тщетно пыталась меня разбудить.
Всю жизнь – с самого раннего детства – я отличался так называемой эйдетической или фотографической памятью. Но сейчас, когда я снова смотрел на сгрудившихся на лугу коров, а думал о подключенной к аппарату искусственного кровообращения Энни, о Синди, которая не находила себе места от беспокойства, о Ройере, который несся к нам со скоростью нескольких сот миль в час, я – хоть убей! – не мог припомнить ни одной строчки ни из Шекспира, ни откуда-то еще. Ни из Теннисона, ни из Мильтона, ни из Кольриджа… Мои друзья, мои мудрые советчики и утешители оставили меня, забрав с собой все, на что я опирался все эти годы.
Я машинально коснулся золотого сандалика на своей шее. Рядом с ним висел под рубашкой медальон Эммы. Только это, да еще воспоминания – вот все, что у меня осталось. Мой разум был сейчас как школьная доска, с которой кто-то стер все написанное.
Чувствуя, как к горлу подкатывает отчаяние, я осторожно потер сандалик, нащупывая выгравированные на нем буквы, закрыл глаза и изо всех сил попытался вспомнить хоть строку, хоть слово, в которых я когда-то черпал утешение, но перед моим мысленным взором стояло только лицо Эммы, каким оно было за секунду до того, как санитар «Скорой» в последний раз закрыл ей глаза.
Неожиданно над самой моей головой ожил интерком внутрибольничной связи.
– Доктора Джонатона Митчелла просят пройти к телефону. Линия один. Повторяю, доктора Джонатона Митчелла просят срочно пройти к телефону…