При взгляде из двадцать первого века мое произрастание и формирование в сельском Норфолке кажутся причудливым реликтом. Думаю, весь наш образ жизни даже тогда выглядел устарелым. Рыботорговец, который приезжал по средам в тележке, влекомой цокающей копытами лошадью, грузовики с углем, фургончики мясника, бакалейщика и пекаря, доставлявшие тот фураж, какого садовники не могли принести к задней двери нашего дома и вручить стряпухе, чья невестка три раза в неделю мыла, ползая на коленях, полы. Ни тебе центрального отопления, ни водопровода, только уголь и дрова в очагах и печах да викторианская насосная станция, качавшая воду, одним из источников коей была цистерна, заполнявшаяся ласковыми дождями и снабжавшая все ванны и умывальники мягкой, но ржаво-буроватой жидкостью, а другим — подземный водоносный пласт, питавший питьевой водой единственный в доме кран, низко торчавший над деревянной бадейкой из стены в огромной викторианской кухне, которую согревала лишь пожиравшая кокс плита «Ага». У нас имелась сервизная буфетная, кладовка продуктовая, просто кладовки, моечные и наружная моечная с огромной раковиной, наполнить которую можно было лишь с помощью большого медного насоса, вручную. Снаружи сервизной буфетной, рядом с дверью на лестницу в погреб, висел длинный шнур, тянувшийся к пузатому красно-бело-синему колоколу. Если кто-то из нас, детей, застревал в саду, а мы требовались в доме, взрослые дергали за шнур. Лязганье колокола различалось за полмили, на местной свиноферме, где я любил проводить порой время, любовно созерцая поросят. Стоило мне услышать его, желудок мой всякий раз словно наполнялся свинцом, потому что, если не близилось время ленча или обеда, лязганье это почти неизменно означало Неприятности. Колокол вызванивал новость о том, что меня в чем-то Уличили и ждут, когда я замру на ковре перед письменным столом отцовского кабинета и Объясню Мой Поступок.
Возвращаемся в дом: на стене рядом с колоколом висела вполне предсказуемая панель со звонками, уведомлявшая слуг минувшей эпохи о том, в какую комнату им надлежит поспешить, чтобы согнуться в поклоне и получить, целиком обратясь в слух, приказания. Наша панель не походила на те, что знакомы всем по нынешним телесериалам и фильмам о загородных домах, — с колокольчиками, от каждого из которых тянется в свою комнату дома проволочка, — наша висела на стене передового для своего времени викторианского дома и выглядела как деревянный ящик. На крышке его были напечатаны названия комнат, и над каждым красовалась красная звездочка в белом кружке, начинавшем мелко подрагивать, когда в соответственной комнате нажималась кнопка электрического звонка. Говорили, что дом моих родителей был одним из первых в этом уголке Норфолка особняком «с электрическим приводом». Уверен, проводка его ни разу не менялась со времени постройки дома в 1880‑х и до того дня (наступившего почти полтора столетия спустя), когда отец наконец-то продал его. В 1960‑х я был еще мальчиком, а керамическим коробкам предохранителей и массивным двойным и тройным электрическим вилкам из бакелита и меди насчитывалось лет восемьдесят, самое малое, и слепящие своей белизной тройные вилки, которые я видел в домах друзей, неизменно поражали меня, и точно так же поражали, вызывая отнюдь не преходящую зависть, ковровые покрытия от стены до стены, цветные телевизоры и теплые батареи отопления, воспринимавшиеся друзьями как нечто само собой разумеющееся. Я уж не говорю о легкости, с которой они добирались до кинотеатров, магазинов и кофеен. Заурядные, современные дома друзей не могли, конечно, похвастаться шпалерными сливовыми и грушевыми деревьями, росшими вдоль фронтонов наших надворных построек, равно как и стенными шкафами с деревянными филенками, на которых вручную были вырезаны «льняные складки», — у нынешнего антиквара от одного взгляда на них приключился бы оргазм, — но моему безутешному деревенскому взору дома эти представлялись столь же волнующими, сколь тусклыми были и жизнь моя, и мой дом.
Пройдемте, как выразился бы агент по недвижимости, от кладовок и двери в погреба, мимо звонковой панели и колокольного шнура к неизменно закрытой, обитой сукном двери, что ведет в собственно дом. Там вы увидите коридоры, столовую, гостиную, большую парадную лестницу и кабинет моего отца. Вход воспрещен. Рядом с суконной дверью уходила наверх черная лестница, ведшая в наши владения.
Мы с братом занимали две огромные спальни на третьем этаже, все прочие верхние комнаты (одна из которых уже была разделена на две) отводились для гостей и лишней мебели или просто использовались как чердачное пространство. Эти несуразных пропорций помещения, в одном из которых еще уцелело немного обоев Уильяма Морриса, были изначально задуманы как спальни для слуг. Построивший дом архитектор Уитвелл Элвин совершил перед тем ошибку, возводя в нашей деревне дом приходского священника, — комнаты для прислуги оказались там слишком маленькими. По-видимому, слуги, жившие в этих узких комнатушках, остро переживали одиночество и тоску по дому, и потому Элвин, получив возможность соорудить еще один дом, создал в нем для слуг огромные покои, в которых горничные и лакеи (занимавшие, разумеется, безжалостно изолированные спальни) могли по ночам беседовать и утешать друг дружку.
Лучшим архитектурным творением Элвина стал не наш дом и не дом приходского священника, а деревенская церковь. Чтобы увидеть Бутонскую церковь, стоит проехать многие мили. «Деревенский кафедральный собор» — так ее именовали. Названием этой главы я обязан сэру Николасу Певзнеру, великому архивариусу британской архитектуры, объездившему все наши графства и описавшему каждое достойное того здание Соединенного Королевства. «Весьма нескладен, но выстроен в правильном духе» — так отозвался он о бутонском соборе Св. Михаила Архангела
{11}. Помню, я процитировал этот отзыв Певзнера Джону Бетчеману
{12}, который во время моих школьных каникул или сельской ссылки (временного исключения из школы) приехал к нашей церкви со съемочной группой и кем-то из друзей по «Викторианскому обществу». Мне, самозваному специалисту по местным достопримечательностям, поручили исполнение волнующей миссии — сопровождать компанию выдающихся визитеров, рассказывая им о батском известняке, битом камне, украшенных лиственным орнаментом шпицах, фасках, своеобразных готических влияниях и прочей претенциозной чуши, какая только посетит мою голову (забитую в то время жаргонными словечками достойного Бэнистера Флетчера
{13}): «отметьте влияние клюнийского стиля» и прочий словесный понос того же рода, как будто они и сами не знали все это без писклявого нахала двенадцати лет, который вел себя, как профессор архитектуры из Института искусства Курто
{14}. Великий поэт-лауреат (или это звание в ту пору только ожидало его?) был очень дружелюбен и терпелив, а я лишь годы спустя узнал, что отношения Бетчемана и Певзнера были отнюдь не самыми сердечными, несмотря на то, что каждый так ценил британскую архитектуру, да, в сущности, и повысил ее ценность; возможно, цитировать сэра Николаса мне не стоило. Помнится, остаток того дня я провел, как гость устрашающе сведущей, милейшей Гермионы Хобхауз из «Викторианского общества», объезжавшей страну в поисках неизвестных мини-шедевров Пьюджина и Джильберта Скотта
{15}.