Слышатся возгласы одобрения и насмешки, меня отводят в обезьянник, затем сажают в фургон, восхитительно изукрашенный и на редкость богато снабженный хрустальными бокалами, ведерками со льдом и бутылками поразительно разнообразного спиртного.
— Надрызгайтесь от души, Стивен. Теперь вам не скоро выпить удастся.
Я в тюрьме. Все заключенные высыпали из камер, чтобы встретить меня. Приветственные клики их оглушительны и ни малейшей угрозы не содержат.
Огромная столовая… Я усаживаюсь за стол — на колоссальном общем плане, точно Коди Джаррет, сыгранный Джеймсом Кэгни в фильме «До белого каления»
{2}. Затем план поясной: некто спокойный и невозмутимый, как лишенный возраста Энди Дюфрейн
{3} Тима Роббинса, снимает мой поднос со стола.
Ясно, что в кутузку я попал не за какое-то пугающее сексуальное или финансовое преступление, потому что в таком случае мои товарищи по заключению избивали бы меня и мучили. Я совершил нечто дурное, осуждаемое «обществом», однако прочих преступников и даже полицейских забавляющее.
Газет мне никто не показывает. Говорят, что они меня только расстроят. Все очень странно.
Меня навещают друзья. Они всегда сидят по другую сторону решетки. Хью и Джо Лори. Ким Харрис, мой первый возлюбленный. Мой литературный агент Энтони и театральный — Кристиан. Моя сестра и ЛА Джо. Все они что-то недоговаривают, однако мне уютно в тюрьме и я сострадаю им, вынужденным покидать ее и возвращаться в мир суматохи и бизнеса.
Я драю в коридорах полы электрическим полотером. У него два вращающихся диска со впрессованными в них мягкими шлифовальными подушечками, мне нравится держать его, будто отбойный молоток, ощущать его мощь, нравится, что я способен не позволить ему, тянущему меня вперед, точно ретивая собака на поводке, вырваться из моих рук и отправиться в свободный полет. Полы обретают глянцевитый блеск. Вот это жизнь.
Ко мне подходит, покашливая, старый зек, тугая самокрутка, когда он заговаривает со мной, покачивается в его губах вверх-вниз. Старик видел письмо в офисе начальника тюрьмы, где он ежедневно наводит порядок и чистоту. Мне намерены увеличить срок. Я никогда не выйду отсюда.
Я принимаю новость достойно. Очень достойно.
А затем просыпаюсь, или же сновидение сходит на нет, или переливается в нечто странное, глупое и совсем другое.
Ну что же, теперь можно без помех заняться истолкованием этого сна. Моя настоящая жизнь — тюрьма, и потому реальное узилище стало бы для меня избавлением. Такова выжимка, как выражаются в Голливуде. Я — один из тех, кто, подобно столь многим британцам определенного сословия и времени, рожден, чтобы следовать установленному порядку вещей. Школы сменяются оксбриджскими колледжами, а те сменяются, если так можно выразиться, Судебными иннами, или Би-би-си, или армейскими полками, или линейными кораблями, или одной из двух палат парламента, или «Олбани»
{4}, или клубами Пэлл-Мэлл либо «Сент-Джеймсом». Это мир очень мужской, очень англосаксонский (время от времени в него допускают, поскольку расовые предрассудки вульгарны, одного-другого еврея), очень уютный, абсурдный и устарелый. Если вам хочется увидеть его последний парад, состоявшийся как раз перед моим появлением на свет, прочтите первые восемь-девять глав «Лунного гонщика» из бондианы, но имейте с самого начала в виду, что мир этот одновременно потешен, фантастически осмотрителен, бессмысленно амбициозен и завлекателен до того, что мурашки по коже.
Во второй моей мемуарной книге, «Хроники Фрая», да и в первой, «Моав — умывальная чаша моя»
[1]
, я отмечал, что вечно был обуян манией прилепиться к чему-либо, принадлежать, участвовать. Половина моей личности, писал я в «Моав», стремится стать частью племени, другая — держаться от племени подальше. Все клубы, в каких я состою, — шесть так называемых джентльменских и бог знает сколько еще журналистских распивочных в стиле Сохо — суть яркие свидетельства того, что душа моя ищет себе место в британском обществе. Быть может, для таких, как я, тюрьма — клуб самый лучший.
«Так уж оно уструено», — говорит в «Побеге из Шоушенка», любимом во всем мире, Ред, которого сыграл Морган Фримен.
Интерпретаций я остерегаюсь. Интерпретировать мою жизнь и ее мотивы отказываюсь, поскольку не пригоден для этого. Займитесь этим сами. Сочтите меня и мою историю отталкивающей, чарующей, отражающей давно ушедшую эпоху, типичной для поколения, время которого истекло. И обо мне, и о моей жизни можно сказать все что угодно.
Если хотите нагнать на людей тоску, расскажите им ваши сны. Похоже, я неправильно начал. Прошу прощения, однако уверять, что эти мемуары в чем-то экспериментальны, не стану, а лишь попрошу вас приготовиться к скачкам во времени — то вперед, то назад. Опыт письменного рассказа о том периоде моей жизни чем-то походит на сон — неожиданный, прихотливый, отталкивающий, пугающий, невероятный, кристально ясный и одновременно до ужаса затуманенный. Дело мое — весьма, впрочем, далекое, как я полагаю, от Божественной комедии — состоит в том, чтобы стать Вергилием ваших Данте и провести вас так прямо и мягко, как мне удастся, по кругам моего личного ада, чистилища и рая. На следующих страницах я постараюсь быть настолько правдивым, насколько смогу, а интерпретации и поиски, в общих чертах говоря, мотивов предоставлю вам.
Весьма нескладно, но… в правильном духе
{5}
Помимо прочего, существует и такая проблема: приступая к рассказу, я вынужден полагать, что вам известна предыдущая часть моего прошлого.
Берти Вустер, герой и рассказчик историй П. Г. Вудхауза о Дживсе, в начале каждой новой книги обычно говорит читателю что-то вроде: «Если вы — один из верных старых друзей, знакомых с событиями моей прежней жизни, которые описаны в книгах “Моав — умывальная чаша моя” и “Хроники Фрая”, вам сейчас самое время заняться домашними делами — пойти погулять, помыть кошку, попробовать разгрести завалы электронной почты и тому подобное, — а я пока расскажу новичкам, что было раньше…» — хотя, конечно, называет он не «Моав» и «Хроники», а, скажем, «Фамильную честь Вустеров» или «Ваша взяла, Дживс». Весьма сомнительно также, что он поминает электронную почту. Впрочем, общий смысл вы поняли.