Иными словами, погоня за счастьем бессмысленна. А свобода? Надо полагать, борьба за нее имеет смысл. Оруэлл не может представить себе общество, чьи правители не руководствуются желанием навязать свою стопроцентно злонамеренную волю управляемым. Это и есть его «политическая сознательность». Динамика общества заключается в сопротивлении управляемых воле правителя, правителя такое сопротивление устраивает, поскольку рассматривается как враждебное побуждение, требующее подавления и всех вытекающих из него садистских удовольствий. Когда Оруэлл утверждает, что общество как раз таково, на его стороне история. Почему одни стремятся править другими? Не ради блага этих других. Держаться такого убеждения – значит проявлять «политическую сознательность».
Однако существовали утописты, например Г. Уэллс, которые верили, что возможно построить справедливое общество. «1984» – издевка над уэллсовским будущим, над невинной картиной мира эллинистической (и муссолиниевской) архитектуры, рациональной одежды и сберегающих работу устройств, над миром, где правит разум, а такие низкие инстинкты, как жажда власти и проявления жестокости, сурово подавляются. Будь Оруэлл взаправду англиканским священником, он бы знал, каким термином это определить. Он назвал бы социалистическое общество, в котором победил научный социализм, «пелагианским».
Термины «пелагианский» и «августинианский» хотя и относятся к теологии, полезны для обозначения двух полюсов в представлении человека о собственной природе. Британский монах Пелагий, или Морган (оба имени означают «человек моря»), стоял у истоков ереси, осужденной церковью в 416 году н. э., которая, однако, никогда не переставала оказывать влияние на нравственную философию Запада. Выдвигаемая им концепция человека большинству кажется чудовищно неубедительной, хотя она и является частью традиционной христианской доктрины. Согласно традиционной доктрине, человек приходит в мир, отягощенный первородным грехом, который он бессилен превозмочь исключительно своими силами, и ему требуется искупление Христа и Божья милость. Первородный грех предполагает некую человеческую предрасположенность ко злу, к преступлению неповиновения, совершенному Адамом в Райском саду. Как напоминает нам Замятин, Адам не желал быть счастливым, он желал быть «свободным». Он желал себе свободы воли, то есть права выбирать между тем или иным поступком – по сути, речь идет о выборе между поступками, относительно которых может быть вынесено нравственное суждение. Он не осознавал, что, обретя свободу, с большей долей вероятности выберет ложное, нежели верное. Он будет заботиться об удовлетворении собственного эго, а не о том, что угодно Господу. Тем самым он навлек на себя Божью кару, отменить которую способна лишь Божья милость.
Пелагий отрицал эту ужасную предопределенность. Согласно его концепции, человек способен выбрать спасение в той же мере, что и проклятие: он не предрасположен к греху, первородного греха вообще не существовало. Впрочем, человек не обязательно предрасположен и к добру, факт полной свободы выбора сделал его нейтральным. Он способен – без препятствий в виде изначально грешной своей природы – вести жизнь праведную и собственным усилием заслужить себе спасение. Приводя новые аргументы в защиту ортодоксальной доктрины первородного греха и необходимости молиться о Божьей милости, святой Августин, епископ Гиппонский, громогласно осудил Пелагия. Но и за более чем пятнадцать столетий не смог заставить его замолчать.
Лишив эту точку зрения на человека религиозной составляющей, мы обычно забываем про грех и сосредотачиваемся на том, что хорошо и что плохо для общества. Уэллсовская разновидность пелагианства винила в преступных импульсах среду. То, что священники называли «первородным грехом», есть реакция на бедность, трущобы, вынужденные невежество и нищету. Научный социализм с корнем вырвет то, что зовется преступностью. Человек не просто нравственно нейтрален: будучи общественным животным, он хочет быть «хорошим» или ответственным членом общества; мешает ему лишь среда. Но если существуют миряне-пелагианцы (хоть их и меньше, чем было до приблизительно 1933 года), мирян-августинианцев как будто нет и в помине. Те, кто отрицает возможность нравственного прогресса, кто утверждает, что деструктивные, похотливые устремления в человеке есть греховный аспект его природы, в силу необходимости стоят на позициях традиционной теологии. Если возможно сделать что-то для улучшения человека, оно должно исходить извне – от Бога, или Жизненной Силы, или чудесного внеземного вируса, принесенного нам НЛО.
Однако полярность этих мировоззрений далеко не такая уж застывшая. Все мы – пелагианцы и августиниацы разом, будь то в разные циклические фазы или – посредством своего рода двоемыслия – в одно и то же время. Оруэлл был пелагианцем в том, что был социалистом, и августинианцем, когда создал ангсоц. Иногда кажется, что политическая жизнь в свободном обществе проистекает согласно следующему циклу: в результате пелагианской веры в прогресс к власти приходит тот или иной либеральный режим, который дает слабину, когда люди начинают восприниматься как неспособные к самосовершенствованию и не дотягивают до либерального идеала; либеральный режим рушится, и на смену ему приходит режим авторитарный, в котором людей насильно делают хорошими; затем люди начинают казаться не такими дурными, как учит августинианская философия; снова открывается дорога к возвращению либерализма. Мы склоняемся к августинианству, когда испытываем отвращение к собственному эгоизму, и к пелагианству, когда нам кажется, что мы вели себя хорошо. Свобода воли существенно необходима для пелагианства; детерминизм (из-за первородного греха мы не вполне в ответе за собственные поступки) – для августинианства. Никто из нас не знает наверняка, насколько мы свободны на самом деле.
Обращаясь к двум противоположным, но взаимопроникающим теологическим доктринам, мы обнаруживаем, что заигрываем с такими понятиями, как «добро» и «зло». Оторванные от своего основания, они, как правило, становятся семантически размытыми, не утрачивая при этом свою эмоциональную окраску. Становится неловко, когда слышишь слова «добро» и «зло» из уст политика, и чуть менее – хотя все равно тревожно, – когда он жонглирует выражениями «правильно» и «неправильно». Строго говоря, нравственная двойственность, представленная этими словами, вполне укладывается в сферу деятельности государства, тогда как добро и зло относятся к теологическим константам. Что правильно, а что неправильно? То, что говорит государство. Правильно ненавидеть Остазию, но в следующее же мгновение неправильно ее ненавидеть. Правильно есть картошку в период изобилия и неправильно – в период нехватки продовольствия. Консерваторы неправы, а мы, социалисты, правы – вопрос лишь в подходе. Законы государства вечно меняются, а с ними ценность правильного и неправильного. Необходимость противопоставить неизменные ценности переменчивым суждениям государства вызывает у нас готовность говорить, что принятие одного закона есть добро, пусть даже это неправильно, а принятие другого – зло, хотя сам по себе закон правильный.
Всегда проще приводить примеры зла, чем добра. Августинианец может сказать: это неизбежно, поскольку зло в нашей природе, а добро нет. И вообще «добро» слово с широким спектром значений, мы легко спутаем нравственное добро с тем, что за отсутствием лучшего термина должны называть эстетическим добром. Одна из величайших человеческих загадок якобы заключалась в нацистских лагерях смерти. Некий комендант, надзиравший за уничтожением тысяч евреев, шел домой слушать, как его дочь играет сонаты Шуберта, и плакал от чистейшей радости. Как такое возможно? Как могло существо, столь приверженное злу, без труда переходить в мир божественного добра? Ответ заключается в том, что «добро» музыки не имеет никакого отношения к этике. Искусство не возносит нас к доброте и праведности. Оно нравственно нейтрально, как вкус яблока. Вместо того чтобы распознать словесную путаницу, мы размышляем над аномалией или, подобно Джорджу Стейнеру, заявляем, что любовь к искусству делает людей менее восприимчивыми к нравственным императивам. «Люди, плакавшие над Вертером или Шопеном, сами того не подозревая, шли через буквальный ад». Никакой загадки тут нет.