Ложе дамы Барникель поражало великолепием. Это был самый дорогой предмет мебели в доме – дубовая кровать с балдахином. На ней уже побывало двое мужей. В тавернах Саутуарка делали ставки пять к одному на третьего в семилетний срок. Первый муж, сказывали, умер от истощения сил.
Перина была пышная, пуховая. В изножье стоял огромный деревянный сундук, обитый железом, где хранилось постельное белье. Когда дама Барникель усаживалась на него, чтобы закрыть, его содержимое спрессовывалось так плотно, что всякая незадачливая блоха, не успевшая выпрыгнуть, немедленно задыхалась.
Несколько секунд дама рассматривала девочку, неуклонно поникавшую под ее взглядом. Затем начала.
– Ты очень бледная, – прохрипела дама Барникель, помедлила, подбирая слова, и нашла. – Выглядишь так, – вдруг взревела она, – как будто тебя мариновали под крышкой!
Но на уме у нее было другое, что и не заставило себя ждать.
– Этот твой кавалер. Этот плотник. Он никуда не годится. – Мать вперила в девочку жесткий взор. – Забудь о нем, – проворковала она нежно, – и сразу похорошеешь.
Глядя на дочь, дама Барникель про себя вздохнула. Эми – вылитый отец. Покрепче сложением, но такое же узкое, вогнутое лицо и та же, насколько можно было судить, молчаливость.
При виде Джона Флеминга и дамы Барникель люди не верили, что перед ними супруги. Неудивительно: куда ему было сдюжить – тощему, перекрученному, с вогнутым, как ложка, лицом. Как получилось, что она, овдовев, уже через год вышла замуж за этого тихого бакалейщика, – сие оставалось загадкой во вселенной, в иных отношениях упорядоченной.
Зато дама Барникель в свои тридцать цвела. Выше Флеминга на полголовы, с темно-рыжими волосами, собранными сзади на манер амазонки, она производила впечатление даже на Булла, сурового критика, который находил ее красавицей. А вот молчать она не умела. Голос ее либо бесцеремонно гремел, разносясь по улице, либо преобразовывался в сиплый шепот, когда она делилась неким секретом. Раз в месяц дама напивалась и, если ей было что-то не по нраву, ревела, как викинг в бою. Но пуще всего она любила ярко наряжаться.
Иногда это оборачивалось неприятностями. Законы, регулировавшие внешний вид, существовали со времен Эдуарда I. Дело было не в оскорблении общественных норм. Купец, например, счел бы дерзостью нарядиться в красные одежды олдермена; жена же его не стала бы щеголять в струящихся шелках и замысловатом головном уборе, которые приличествовали придворной леди. Главными нарушительницами оказывались модницы из монахинь, готовые забыть об обетах бедности и отделывать свои одеяния дорогими мехами. Но дама Барникель не обращала никакого внимания на эти установления. Если ей нравился богатый головной убор, кричащие шелка или пышные меха, она их носила. Когда же судебный посыльный, что бывало не раз, пенял на нее Флемингу, бакалейщик лишь пожимал плечами и предлагал: «Сам с ней и поговори». Курьер спешил удалиться.
Интерес дочери к Бену Карпентеру обозначился в прошлом году. Девочка была юна, а Карпентер еще пребывал в ученичестве, но дама Барникель не желала рисковать. Многие девушки выходили замуж в тринадцать, а помолвки случались годами раньше даже у простолюдинов. Она намеревалась покончить с этим раз и навсегда.
– Он тебе не пара, – изрекла мать твердо.
– Но он мой кузен, – возразила девочка.
В известном смысле это было так. Один из внуков красильщика сёдел, дочь которого восемьдесят лет назад спасла молодого Флеминга, стал плотником и взял себе профессиональную фамилию. Таким образом, как часто случалось в ремесленных династиях, две ветви назывались соответственно – Пейнтеры и Карпентеры; те и другие состояли в отдаленном родстве с Эми. Но дама Барникель только фыркнула.
– Отцу он нравится.
Здесь наметилось препятствие. Флеминг почему-то проникся симпатией к угрюмому мастеровому, иначе дама Барникель легко бы выдворила этого малого. Однако для нее было делом чести уважать мнение мужа в вопросах, касавшихся их дочери.
– Да он и люб тебе потому, – внушила она девочке, – что оказался первым, кто на тебя взглянул. Только и всего.
Эми часто ставила даму Барникель в тупик. Та была урожденной Барникель Биллингсгейтской. В тринадцать лет вышла за трактирщика. Овдовев, в шестнадцать пошла за Флеминга. Но сила ее характера оказалась столь велика, что иначе как Барникель ее и не называли, добавляя титул «дама» – так поступали даже олдермены, как будто та сама была женой олдермена. «Иначе голову снесет», – рассмеялся однажды Булл.
От первого мужа она унаследовала таверну «Джордж» в Саутуарке, которой вот уже пятнадцать лет управляла сама. Дама Барникель состояла в гильдии пивоваров.
Такое случалось в Лондоне часто. Вдовы
[39]
нередко продолжали семейное дело; многие захолустные пивнушки принадлежали им. Женщины входили в некоторые гильдии; в ремеслах, сопряженных с ткачеством и вышиванием, было много подмастерьев женского пола. Если вдова выходила за мужчину с иным родом деятельности, она, как правило, отказывалась от своей. Но дама Барникель заявила, что дела не бросит, и ни один пивовар не посмел ей возразить.
Эми не проявляла интереса к ее занятию, предпочитая помогать по дому. Когда же мать предлагала дочери найти себе ремесло, Эми кротко качала головой: «Мне бы замуж». Что до Карпентера, то дама Барникель всякий раз, когда видела коротышку-мастерового с его кривыми ножками, непомерно крупной для туловища башкой, большим круглым лицом и угрюмым взглядом, бормотала под нос: «Боже милостивый, ну и тупица». Мать догадывалась, что именно этим он и нравился Эми.
– Сошлась бы ты лучше с молодым Дукетом, – сказала мать.
Она расположилась к подмастерью мужа. Хотя он был странного вида, да еще и найденыш, ее радовал жизнерадостный нрав паренька. Казалось порой, что он приглянулся и девочке, но та по-прежнему не сводила глаз с мрачного ремесленника.
– Так или иначе, – заключила мать, – настоящая беда не в этом.
– А в чем?
– Неужто не понимаешь, девочка? Он же мешком ударенный. У него не все дома. Ты станешь посмешищем.
В ответ на это несчастная Эми залилась слезами и вылетела из комнаты, а дама Барникель попыталась разобраться в искренности своих слов.
Восемнадцатилетний Джеймс Булл воплощал породу. Высокий, крепко сбитый, белокурый, широколицый – саксонские пращуры мгновенно признали бы в нем своего. Во всех начинаниях его ярко-голубые глаза свидетельствовали о безоговорочной честности. Он не только не нарушал данного слова – ему это даже в голову не приходило. Если описать его одним словом, им стало бы «откровенный».
Его именем клялись все работники скромной скобяной торговли, которой по-прежнему занималась семья. Он был опорой для родителей; младшие братья и сестры равнялись на него, и если за три поколения семейного дела хватало лишь на прокорм, никто не сомневался, что Джеймс приведет их к большему. «Ему доверяют все и каждый», – с законной гордостью твердила его мать.