Игнатов, поначалу ежедневно заходивший в клуб для инспекции творческого процесса, с удивлением осознал, что агитация – дело не быстрое: спустя месяц после начала работ потолок был только расчерчен на какие-то мелкие квадраты, испещрен невнятными линиями и частично покрыт цветными пятнами непонятного предназначения.
– Скоро готово будет? – обреченно спросил у Иконникова.
– К ноябрьским праздникам постараюсь успеть, – пообещал тот.
Был разгар весны. Игнатов плюнул с досады и перестал ходить с проверками. О том, что Иконников в свободные от агитации минуты балуется – пишет на оказавшихся в его распоряжении холстах какие-то свои картины, – он слышал, но особого значения не придавал. Как выясняется, зря.
В дверь колотили так, что леса под Иконниковым тряслись и вздрагивали.
– Иду! – он торопливо ссыпался по стремянке, от волнения не попадая ногой на перекладины.
Свечку забыл наверху, и теперь она горела под самым потолком, освещая чью-то большую, наполовину выписанную ладонь с длинными рафаэлевскими пальцами и отбрасывая во все стороны угловатые черные тени – от лесов, громоздившихся высоко и грозно, от самодельного мольберта (смастерил из жердей), от самого Ильи Петровича, суетливо бегущего к входной двери. Наконец нащупал засов, отпер – дверь распахнулась от мощного удара, чуть не слетев с петель.
– Встречай шухер в гости! – раздалось из ночной синевы.
Держа керосинку в вытянутой руке и услужливо освещая пространство кому-то позади, в клуб вкатился Горелов. За ним – двое, одетые столь странно и с такими багровыми лицами, что Иконников в первую секунду их не узнал: комендант Игнатов, в кое-как натянутом исподнем, босой, с мокрыми растрепанными волосами и парой прилипших ко лбу березовых листьев; рядом – начальник из центра Кузнец; из привычной одежды на нем лишь – сапоги, натянутые на голые, покрытые черной курчавой шерстью ноги; тело обмотано влажной белой простыней, поверх которой почему-то надета рыжая офицерская кобура. У обоих в руках – большие деревянные ковши, которыми они изредка вдохновенно чокаются. Пьяны, понимает Иконников, вдребезги.
– Ну? – с грозной игривостью вопрошает Кузнец, почесывая темные каракулевые заросли на широкой, как парус, груди. – Что тут у вас? Предъявите!
Горелов мышью шныряет меж лесов, тени от керосинки нестройным хороводом мечутся по стенам.
– Чую, – бормочет он, – чую, здесь должно быть… – и вдруг ликующе: – Нашел!
Путаясь в перекрестьях мостков, роняя какие-то доски и инструменты, Игнатов и Кузнец пробираются на его голос.
В желтом пятне керосинового света – несколько холстов, беспорядочно стоящих у стены и на подоконнике: узкие мощеные улочки с крупными желтыми кристаллами фонарей и ютящимися на тесных тротуарчиках столиками кафе; увитые плющом и цветами трехэтажные домики, нарядившие первые этажи в пурпурно-сборчатые юбки навесов над зеленными лавками и булочными; торжественные дворцы с крышами, покрытыми благородной изумрудной патиной; закованная в песочно-серые набережные и стальные мосты река.
Горелов, поднеся лампу вплотную к одной из картин, принюхивается к твердым, маслянисто сверкающим толстым мазкам, ковыряет их ногтем.
– Вот она, – шепчет, – антисоветчина махровая, чистопробная! Самая что ни на есть!
На холсте – длинная, узким треугольником, башня из кружевного железа на фоне малахитово-зеленых, утекающих к горизонту холмов.
– М-м-м? – Кузнец приближает лицо к башне, ведет начальственным носом от ее макушки до коротконогого основания, затем обратно: вид у строения, следует признать, и вправду весьма буржуйский.
– Падаль ты козлиная! – взрывается Горелов, хватает Иконникова за пиджак. – Мы его – от работ освободили, красок не пожалели. Скипидару одного – целый бак! А он – так?! Завтра же – на лесоповал! Ты у меня полторы нормы дашь, гнида!
– Отставить! – Игнатов, сделав широкий размах, шваркает ковшом Горелову в грудь: подержи; делает усилие, собирает взгляд на холсте, затем переводит на жмущегося в тени Иконникова. – Это – что? – спрашивает сурово, втыкая жесткий палец в картину.
Иконников смотрит на твердый игнатовский ноготь, пришпиливший верхушку Эйфелевой башни к прозрачно-синему парижскому небу.
– Это… – он чувствует, как слабеют, немеют, рассыпаются песком ноги, а внутренности оседают куда-то вниз, к земле, – …это Москва.
Три пары замутненных алкоголем глаз вперяются в него.
– Москва, – повторяет он сухим горлом. – Здание Наркомтяжпрома.
Глаза перескакивают обратно на холст, пытаясь разглядеть на чугунных суставах башни какую-нибудь надпись или опознавательный знак.
– Вот здесь внизу – видите? – административные помещения, речка Яуза. Сзади – Сокольники, а дальше холмы – это Лосиный остров.
Игнатов громко, с присвистом, выдыхает и переводит взгляд на Горелова – тот аж ноги в коленях согнул от растерянности, присел, рот раззявил.
Кузнец забирает у Горелова лампу, освещает другую картину: на оживленной, нарядно освещенной улице раскинула ярко-рубиновые крылья большая мельница.
– И это, – спрашивает, – Москва?
– Да-да, конечно. Я по памяти рисую. У меня память – профессиональная, почти фотографическая… – Ноги Иконникова постепенно начинают чувствовать пол, а внутренности возвращаются на свои места; он слегка поворачивает картину – Мулен Руж взблескивает всеми оттенками красного, от огненно-рыжего до пурпурного. – Это Сретенка, недалеко от Кремля. Красная мельница, символ победы революции – еще в двадцать седьмом построили, к десятой годовщине. А это… – он выдвигает в круг света еще один холст: в перекрестье зеленых и серых лучей бульваров и жилых кварталов, возвышается над городом внушительной буквой «П» Триумфальная арка, – …Никитские ворота. Сразу за Тверским бульваром, левее. Там еще Ленин выступал, в семнадцатом, помните?… В Москве-то приходилось бывать?
– Ленинградские мы, – тихо, со злобой цедит Горелов.
– Ленинградские! – Игнатов цепляет его за шкирку; не удержавшись, летит на пол, увлекая за собой, – часть лесов трещит, качается, падает, засыпая обоих крупными обломками. Иконников испуганно пятится, глядя, как на полу копошатся два мычащих тела. Кузнец, уперев руки в колени, чтобы не упасть, хохочет, мотая черной башкой и утробно прихрюкивая.
Игнатов вылезает первым – ползет на брюхе, подняться нет сил.
– Пойдем отсюда, Зина, – бормочет, – Горелов, дурак… Только зря время потратили. – Утыкается в лежащий на полу пустой банный ковш, изумленно его рассматривает. – А пить-то – нечего, что ли?
Сзади, треща обломками, корячится виновник.
– Как нечего? – кричит ретиво. – Вы вон у Иконникова спросите, у него должен быть запас!
У Иконникова действительно обнаружился запас самогона, и немалый. Пили тут же, из ковшей: Кузнец – позабыв про свою брезгливость к местному алкогольному продукту, Игнатов – с радостью ощущая во рту ставший уже привычным остро-ягодный вкус. Сидели на полу, разглядывали смутно мерцающие на потолке пятна будущей росписи; пятна качались и танцевали что-то хитрое, замысловатое – танго или фокстрот.