– Не подпишешь – та́к поедешь, – говорит Мансурка Зулейхе.
И со значением указывает на высокую фигуру военного. Тот прогуливается по избе, осматриваясь и задевая штыком оголившиеся жерди киштэ под потолком.
Зулейха падает на колени у сяке, припадает лбом к холодной и жесткой руке Муртазы. Муж мой, данный Всевышним, чтобы направлять, кормить и защищать, – что делать?
– А Муртазу похороним, как и полагается, по советскому обычаю. – успокаивает председатель, любовно оглаживая тщательно беленые, шершавые бока печи. – Все-таки какой хороший был хозяин…
Стальное лезвие касается Зулейхи – подошедший сзади военный легонько стучит штыком по плечу. Она мотает головой: не пойду. И тут же сильные руки подхватывают ее, поднимают в воздух. Зулейха дрыгает руками и ногами, как капризный младенец на руках у взрослого, из-под юбок сверкают шаровары, – но военный держит крепко, до боли.
– Не тронь! – кричит Зулейха из-под потолка. – Грех!
– Сама поедешь? Или понести? – спрашивает откуда-то снизу заботливый голос Мансурки.
– Сама.
Военный осторожно опускает Зулейху. Ноги приземляются на пол.
– Аллах тебя накажет, – бросает она Мансурке. – Он вас всех накажет.
И начинает собирать вещи.
– Потеплее оденься, – советует Мансурка, подкидывая дрова в печь и по-хозяйски шуруя в огне кочергой. – Как бы не застудилась.
Скоро вещи увязаны в узел. Зулейха туго заматывает голову шалью, плотно запахивает тулуп. Берет с печной приступки закутанный в тряпицу остаток каравая – в один карман. С подоконника отравленный сахар – в другой. У окна остается лежать крошечная мертвая тушка – мышонок полакомился ночью.
Готова в дорогу.
Останавливается у двери и окидывает взглядом разоренную избу. Нагие стены, неприкрытые окна, на грязном полу – пара затоптанных тастымал. Муртаза лежит на сяке, вперившись заостренной бородой в потолок. На Зулейху не смотрит. Прости меня, муж мой. Не по своей воле тебя покидаю.
Громкий треск материи – Мансурка срывает чаршау, отделявшую мужскую половину избы от женской, и довольно отряхивает ладони. Разбитые горшки, выпотрошенные сундуки, остатки кухонной утвари бесстыже открываются взору любого входящего. Срам какой.
Зулейха, краснея от невыносимого стыда, опускает глаза и выскакивает в сени.
В небе пылает рассвет.
Посреди двора высится огромная куча утвари: сундуки, корзины, посуда, инструменты… Чернявый, пыхтя от натуги, тащит из амбара тяжелую долбленую колыбель.
– Товарищ Игнатов! Гляньте – брать?
– Дурак.
– Я думал – под опись… – обижается тот, затем, решившись, все же швыряет колыбель на самый верх кучи. – Вот нажили добра – мама не горюй!
– Зато теперь все – колхозное, – Мансурка заботливо подбирает выпавшую корзину и аккуратно кладет обратно.
– Ага. Наше. Народное, – Чернявый широко улыбается и незаметно засовывает в карман маленькую льняную каплау.
Зулейха спускается с крыльца, садится в сани – по привычке спиной к лошади. Застоявшаяся за ночь Сандугач вскидывает голову.
– Зулейха-а-а! – раздается вдруг из дома низкий хриплый голос.
Все оборачиваются к двери.
– Покойник ожил, – громко шепчет в тишине чернявый и мелко крестится тайком, пятясь к амбару.
– Зулейха-а-а! – вновь несется из дома.
Игнатов поднимает револьвер. Колыбель сверзается с кучи и грохается об землю, с треском раскалывается на части. Дверь с протяжным скрипом распахивается, в проеме – Упыриха. Длинная ночная рубаха развевается, губы зло дрожат. Уперлась в гостей круглыми белыми глазницами, в одной руке – клюка, в другой – ночной горшок.
– Где тебя шайтан носит, мокрая курица?!
– Вот черт, – переводит дух чернявый. – Чуть не поседел.
– Смотри-ка – жива, старая ведьма, – Мансурка вытирает ладонью испарину со лба.
– Это еще кто? – Игнатов засовывает револьвер обратно в кобуру.
– Мать его, – Мансурка разглядывает старуху, восхищенно присвистывает. – Ей лет сто, не меньше.
– Почему нет в списках?
– Так кто же знал, что она еще…
– Зулейха-а-а! Ну дождешься – Муртаза тебе покажет! – Упыриха гневно вздергивает подбородок, трясет клюкой. Размашистым жестом швыряет содержимое горшка перед собой. Сверкают голубые колокольчики на молочном фарфоре. Мутная жидкость летит метким плевком – на шинели Игнатова расползается большое темное пятно.
Военный вскидывает винтовку, но Игнатов взмахивает рукой: отставить! Мансурка торопливо открывает ворота, и Игнатов, дернув лицом, вскакивает на коня, едет прочь со двора.
– Взять ее? – кричит вслед военный.
– Только живых покойников в обозе не хватало! – доносится уже с улицы.
– Что расселась? – военный вскакивает в седло и нетерпеливо смотрит на Зулейху. – Поехали!
Недоуменно оглядываясь, она перебирается на место возницы и берет в руки тяжелые вожжи. Оборачивается на свекровь.
– Мой Муртаза шкуру-то с тебя спустит! – хрипит с крыльца Упыриха, и ветер развевает тощие веревки ее легких белых кос. – Зулейха-а-а!
Сандугач трогает с места, жеребенок – следом. Зулейха выезжает со двора.
Чернявый едет последним. Поднимает голову и видит на створе ворот желтые обледенелые черепа: скалит длинные редкие зубы лошадь, упрямо пялится черными глазницами бык, баран изогнул змеями волнистые рога.
– Нет, все-таки язычники, – решает он и спешит за остальными.
– Мой Муртаза тебя убьет! Убьет! Зулейха-а-а! – несется вслед.
Мансурка-Репей усмехается. Он запирает ворота снаружи, нежно обхлопывает ладонью крепкие, хорошо подогнанные створки (нет, засовы надо будет сделать покрепче!) и торопится домой – высыпаться. Шутка ли: пятнадцать дворов – за одну-то ночь. Он еще не знает, что в засаде у дома его поджидают двое – прижмут к забору, жарко дохнут в лицо и исчезнут, а он так и останется недвижным кульком висеть на досках, проколотый двумя кривыми серпами, тараща изумленные стеклянные глаза в утреннее небо…
Сани Зулейхи вливаются в длинный караван с другими раскулаченными. Поток течет по главной улице Юлбаша к околице. Конные с винтовками – с обеих сторон. Среди них и пышнощекая грудастая баба, встреченная утром в лесу.
– Что, товарищ Игнатов, – задорно кричит она, оглядывая Зулейху, – баб-то легче раскулачивать?
Игнатов, не обращая внимания, рысью скачет вперед.
Ворота мужниного дома удаляются, уменьшаются, растворяются в темноте улицы. Зулейха выворачивает шею и смотрит, смотрит на них, не в силах оторваться.
– Зулейха-а-а! – несется оттуда.