Я подумывал все бросить – работу, дом – и уехать. Но вспомнил, что земля круглая, так что я скоро вернусь, а это в итоге довольно глупо. Я немного рассчитывал на Мьерка, надеялся, он вынудит меня податься в другие края. Думал, что он захочет отомстить и наверняка найдет средство перевести меня куда-нибудь к черту на рога или выгнать с работы. На самом деле я был трусом. Хотел отдать в другие руки решение, которое не мог принять сам. Но Мьерк ничего не сделал, во всяком случае ничего, что привело к какому-нибудь результату.
Шел восемнадцатый год. Чувствовалось, что война подходит к концу. Легко говорить так сегодня, когда я это пишу, сегодня, когда точно знаю, что она закончилась в восемнадцатом, но не думаю, что лгу. Мы предчувствовали ее конец, и это делало еще более гнусными и бессмысленными последние колонны с ранеными и убитыми, проезжавшие через наш городок. Городок, вечно переполненный калеками и жуткими, кое-как подлатанными рожами. Наш госпиталь никогда не пустел, как шикарные отели на курортах, которые рекомендуют друг другу в светских кругах. Только у нас высокий сезон длился все четыре года без перерыва. Порой я замечал издали госпожу де Флер, и мое сердце екало, словно, попадись я ей на глаза, она снова, как когда-то, отведет меня к изголовью Клеманс. Почти каждый день я ходил на берег маленького канала и продолжал обыскивать его, как упрямая дворняжка, не столько чтобы найти какую-нибудь существенную улику, а чтобы не дать Делу уйти в забвение. Часто за оградой парка угадывался высокий силуэт Дестина, и я знал, что он тоже меня видит. После отставки он почти не выходил из своего жилища, а принимал и того реже. То есть никого не принимал и проводил дни в молчании, даже не читая – это мне Барб рассказала, – сидел в своем кабинете, сцепив руки и глядя в окно, или кружил по парку, как одинокий зверь. В сущности, мы были не так уж и несхожи.
Однажды, было это 13 июня того же года, когда я в очередной раз шел по берегу и уже миновал «Кровяную колбасу», за моей спиной послышался шорох травы. Я обернулся. Это был он. Еще выше, чем в моих воспоминаниях, седые, почти белые, зачесанные назад волосы, черный костюм и безупречно начищенная обувь, в правой руке – трость с набалдашником из слоновой кости. Он смотрел на меня и не двигался. Думаю, дожидался, когда я пройду мимо, чтобы появиться через дверь в глубине парка. Какое-то время мы молча переглядывались, как оценивают друг друга дикие звери перед схваткой или как старые, давно не видевшиеся друзья. Должно быть, я выглядел не лучшим образом. Мне кажется, что за несколько месяцев я постарел больше, чем за десять лет.
Дестина заговорил первым:
– Знаете, я часто вижу вас здесь…
И оставил свою фразу незаконченной, даже не пытался ее закончить, или не смог. А я не знал, что сказать в ответ. Я так давно не говорил с ним, что уже не знал, как за это взяться.
Он поворошил концом трости окаймлявший берег мох, немного приблизился и рассмотрел меня во всех подробностях, беззлобно, но с какой-то болезненной дотошностью. Самое странное, что меня нисколько не смутил этот взгляд, скорее вызвал приятное чувство, утешительное и спокойное, будто на осмотре у старого врача, знакомого с самого детства, который старается понять, что нас мучает и тревожит.
– Вы меня так и не спросили о…
И он опять не закончил фразу. Его губы слегка дрогнули, а глаза на секунду сощурились из-за света. Я прекрасно знал, о чем он хочет поговорить. Мы превосходно понимали друг друга.
– А я получил бы ответ? – сказал я, растягивая слова, как и он. Прокурор глубоко вздохнул, тронув левой рукой свои часы, отчего о цепочку звякнул прицепленный к ней любопытный черный ключик, потом посмотрел вдаль, в сторону прекрасного голубого неба, но его взгляд быстро вернулся ко мне и вонзился прямо в глаза, заставив меня сморгнуть.
– Надо остерегаться ответов, они никогда не бывают такими, как нам хотелось бы. Вы не находите?
Потом носком левого ботинка сбросил в воду мох, который отковырял своей палкой. Нежный, ярко-зеленый мох затанцевал вальс на воде, пока не выплыл на середину канала и утонул.
Я обернулся к Дестина. Он исчез.
Война кончилась, и жизнь, как говорится, снова наладилась. Больница мало-помалу опустела, равно как наши улицы. Кафе стали не такими многолюдными, и у Агаты Бланшар поубавилось клиентов. Вернулись сыновья, мужья. Некоторые – невредимыми, другие – довольно попорченными. Многие, конечно, так никогда больше и не объявились, но у некоторых все еще оставалась надежда, что, несмотря на очевидность, они увидят, как их близкие свернут за угол улицы, войдут в дом и сядут за стол в ожидании кувшинчика вина. Семьи, где кто-то работал на Заводе, прошли через войну, не узнав слишком больших забот и лишений. Другие, напротив, пережили четыре ужасных года. И пропасть меж ними углублялась все больше, особенно когда на ее дне догнивал мертвец, а то и два. Некоторые перестали говорить друг с другом. Другие дошли до взаимной ненависти.
Баспен начал производство монументов. Впрочем, наш монумент был одним из первых: устремленный вперед фронтовик со знаменем в левой руке и винтовкой в правой, одно колено слегка согнуто, а рядом – огромный и весьма горделивый галльский петух, запечатленный в тот миг, когда горланит свою песнь, приподнявшись на цыпочки.
Мэр торжественно открыл его 11 ноября 1920 года. Произнес речь, вращая глазами и играя дрожащим от волнения голосом. А потом зачитал имена сорока трех павших за отчизну бедолаг из нашего городка, делая после каждого имени паузу, чтобы Эме Лашпо, сельский полицейский, успел рассыпать барабанную дробь. Женщины с ног до головы в черном плакали, а малые дети трясли их за руку и пытались затащить в лавку Марго Ганёр, где продавались всевозможные мелочи, в частности лакричные палочки и медовые леденцы.
Потом состоялся подъем флага. Фанфары протрубили мрачную мелодию, которую все выслушали вытянувшись и глядя перед собой. А как только был сыгран последний такт, все устремились к мэрии, где в честь события было подано вино. Среди шипучки и намазанных на хлеб паштетов павших быстро забыли. Говорили. Опять стали смеяться. Наконец, через час расстались, намереваясь повторять из года в год ту же комедию тяжелых сердец и воспоминаний.
Дестина тоже присутствовал на церемонии, в первом ряду. Я стоял в двух шагах позади него. Но он не пошел в мэрию. Медленно вернулся в Замок.
Время от времени он наведывался в В… хотя и был в отставке уже добрых четыре года. Важняк подавал запряженную коляску без десяти десять. Ровно в десять часов Дестина выходил, садился в нее и – трогай! Приехав в город, он шел пешком по улицам, всегда одним и тем же маршрутом: улица Марвиль, плошадь Префектуры, аллея Батист-Вильмо, улица Пласси, улица Отен, сквер Фидон, улица Бурель. Важняк, сидя на козлах коляски, следовал за ним метрах в двадцати и успокаивал рукой пару нетерпеливых лошадей, оставлявших за собой кучи яблок. Встреченные горожане приветствовали Дестина. Он слегка кивал в ответ, никогда не обмениваясь с ними словом.
В полдень он заходил в «Ребийон», где его встречал Бурраш. У Прокурора по-прежнему имелся там свой столик; он неизменно ел одни и те же блюда, пил одно и то же вино, как и в те времена, когда его стараниями людям рубили головы. Единственное, в чем состояла разница: теперь он задерживался после кофе. В зале пустело, а Дестина все сидел. Потом знаком подзывал Бурраша. Тот брал бутылку первосортного, самого лучшего коньяка с двумя рюмками и садился напротив Прокурора. Наполнял рюмки, отпивал из своей. Что касается Дестина, то он лишь нюхал коньяк, но никогда не подносил его к губам.