Мои ноги – ревматические предатели, но еще очень хорошо знают, чего хотят. Заставляют меня кружить на месте. Как осла, привязанного к мельничному жернову, который перемалывает потерянное зерно. Хотят привести меня обратно к сердцу. Это из-за них я снова оказался на берегу малого канала, который вычерчивал среди белизны зеленую ниточку, обрамленную тающими звездами. Я увязал в снегу и думал о Березине. Эпопея – вот что мне было нужно, быть может, чтобы убедить себя в глубине души, что жизнь имеет смысл, что я блуждаю в правильном направлении, что то место, куда я иду, это прямо из книг по истории, на века, и что у меня была причина столько раз откладывать свой уход, в последний момент вынимая изо рта ствол Гашантарова карабина, который я туда засовывал утром, когда чувствовал себя пустым, как пересохший колодец. Вкус ружья… странно! Прилипает язык. Мурашки по телу. Запах вина, светлых камней.
Здесь подралась пара куниц-белодушек. Их когтистые лапки натоптали на снежном покрове каллиграфические письмена, арабески, слова безумца. Брюшки тоже оставили легкие, похожие на потеки тропинки, которые то удалялись друг от друга, то скрещивались, сливались и снова разбегались, а потом вдруг оборвались, словно зверюшки на исходе игры в мгновение ока упорхнули в небо.
– Такой старый и такой дурак…
Я подумал было, что это холод шутит со мной свои шутки.
– Хочешь насмерть простыть? – продолжил голос, донесшийся словно издалека, весь из шершавых согласных и медального перезвона.
Незачем оборачиваться, чтобы понять, кто это сказал. Жозефина Мольпа. Моя ровесница. Моя новобранка. Из той же деревни, что и я. Приехала сюда, когда ей было тринадцать, стала прислугой за все и занималась этим до двадцати лет, переходя из одной зажиточной семьи в другую и мало-помалу прикладываясь к бутылке, пока не скатилась к этому окончательно и уже не могла найти себе место. Изгнанная отовсюду, выброшенная, вычеркнутая, вконец пропащая. И в итоге ей на долгие годы остался всего один вонючий промысел: обдирать с помощью перочинного ножа шкурки с кроликов, кротов, ласок, хорьков, лис. И продавать их еще окровавленными, совсем свежими. Больше тридцати лет провести на улицах со своей зобастой тележкой, выкрикивая один и тот же припев: «Кроличьи шкуры! Звериные шкуры! Кроличьи шкуры!», пропитываясь трупным зловонием и становясь похожей на убитых зверьков синюшным лицом и мутными глазами. И это она, когда-то такая хорошенькая!
За несколько монет Жозефина, которую мальчишки прозвали Шкурой, сбывала свои сокровища Эльфежу Крошмору; тот выделывал их на старой мельнице, стоявшей на берегу Герланты, в шести километрах от нас вверх по течению. Эта древняя развалюха оседала в воду, как корабль с пробоиной, но год за годом все еще держалась на плаву.
Крошмор редко бывал в городе. Но зато, когда это случалось, его вполне можно было выследить по запаху. Все без труда узнавали, по какой улице он проходил. От него и летом, и зимой исходила такая ужасная вонь, словно он целыми днями мариновался в своих чанах со щелочью. Он был очень красивый высокий мужчина с зачесанными назад черными блестящими волосами и довольно живыми глазами прекрасного бирюзового оттенка. Очень красивый одинокий мужчина. Мне он всегда казался кем-то вроде обреченного вечно закатывать камни на гору или подставлять свою печень, чтобы ее клевали. Говорят, у древних греков были такие. Может, Крошмор совершил что-то мрачное, какой-то грех, который его преследовал? Может, он так платил за него – одиночеством, благоухающим падалью? Хотя, надушись он лавандой и жасмином, все женщины млели бы у его ног.
Жозефина поставляла ему свою добычу каждую неделю. Вони она уже не чувствовала. А что касается мужчин, то давно повернулась к ним спиной и избегала, оставаясь всю жизнь замужем за самой собой. Эльфеж Крошмор принимал ее как королеву, это я от нее самой знаю: предлагал стакан горячего вина, обходительно говорил о дожде, о шкурах и хорошей погоде и улыбался той улыбкой, о которой я уже говорил. Потом платил ей, помогал разгрузить тележку и напоследок провожал до дороги, как учтивый человек.
Жозефина двадцать лет прожила на улице Шабли, в самом конце, почти в полях. Не в доме, нет, всего лишь в лачуге из нескольких почерневших из-за дождя досок, которые только какое-то каждодневное чудо удерживало вместе. Эту зловещую, черную, как уголь, и пугавшую детвору халупу все считали забитой доверху вонючими шкурами, дохлыми зверями, распятыми птицами и прибитыми к половицам окоченевшими мышами с вытянутыми лапками. Никто туда никогда и не совался.
Сам-то я заглянул к ней пару раз. Вы не поверите. Это было все равно что пройти через врата мрака и очутиться в светлице. Мне показалось, будто я попал в кукольный домик, так там было опрятно и блестело, как новый грош, все в розовых тонах, почти повсюду – ленточки с кудрявыми бантиками.
– А ты, небось, хотел бы, чтобы я в грязи жила? – сказала мне Жозефина в первый раз, пока я стоял, разинув рот, словно вытащенный из воды лещ, и таращась по сторонам.
На столе, покрытом красивой скатертью, стоял букет ирисов, а на стенах в крашеных рамках висели картинки с ангелочками и святыми, из тех, что священники раздают первопричастникам и детишкам из церковного хора.
– Ты в это веришь? – спросил я Жозефину, показав подбородком на ее дармовую галерею.
Она пожала плечами, но не насмешливо, а словно имея в виду что-то настолько очевидное, что о нем и говорить-то не стоит.
– Если бы у меня были красивые медные кастрюли, я бы их точно так же развесила. Так мир кажется не настолько уродливым, в нем даже маленькие кусочки позолоты попадаются. Вообще-то жизнь – всего-навсего поиск таких вот золотых блесток.
Я почувствовал ее руку на своем плече. Потом другую и, наконец, тепло шерстяной ткани.
– Зачем ты сюда возвращаешься, Даде?
Жозефина всегда называла меня так, еще с семилетнего возраста, хотя я никогда не понимал почему. Еще немного, и я ответил бы ей, сказал что-нибудь высокопарное, стоя у воды, ногами в снегу, в одной рубашке. Но мои губы так дрожали от холода, и я вдруг почувствовал себя настолько продрогшим, что уже никогда не смог бы уйти.
– Ты ведь тоже сюда возвращаешься?
– Я просто прохожу мимо, а это не одно и то же. У меня-то угрызений совести нет. Я сделала то, что должна была сделать. Сыграла свою роль.
– Но я же тебе поверил!
– Ты был единственный…
Жозефина потрясла меня за плечи и стала растирать. Боль от вернувшегося тока крови хлестнула по жилам, словно бичом. Потом Жозефина Мольпа взяла меня за руку, и мы пошли: странная пара, в снегу, зимним утром. Мы шагали, ничего друг другу не говоря. Иногда я смотрел на ее постаревшее лицо, пытаясь обнаружить черты былой девочки. Но это все равно что искать плоть на скелетах. Она вела меня, а я не противился, как ребенок. Я бы охотно закрыл глаза и заснул на ходу в надежде уже никогда не открывать их и продолжать эту медленную, бесконечную и бесцельную прогулку, которая вполне могла бы оказаться смертью.