Уже не первый раз Вернер, разрезая сосиску на тарелке, видит там розовых извивающихся червяков. Форма у новых кадетов из жесткой дешевой ткани, хуже, чем у него. По мишеням больше не стреляют – нет патронов. Вернер почти ждет, что Бастиан начнет выдавать им палки и камни.
И тем не менее все новости – хорошие. «Мы на подступах к Кавказу, – сообщает радио Гауптмана, – мы захватили нефтяные месторождения, мы скоро возьмем Шпицберген. Мы продвигаемся стремительно. Пять тысяч семьсот русских убиты, потери с немецкой стороны – сорок пять человек».
Каждые шесть-семь дней те же двое бледных унтер-офицеров входят в столовую, и четыреста лиц сереют от усилий не повернуться в их сторону. Двигаются только глаза, только мысли, кадеты в уме отслеживают путь офицеров между столами, к очередному осиротевшему мальчику.
Кадет, за чьей спиной они останавливаются, изо всех сил делает вид, будто ничего не заметил. Он подносит вилку ко рту и жует. Тогда тот унтер-офицер, что повыше, кладет ему руку на плечо. Мальчик оборачивается с набитым ртом и вместе с унтер-офицерами выходит из столовой. Большие дубовые двери со скрипом закрываются, а все оставшиеся шумно выдыхают и возвращаются к жизни.
У Рейнхарта Вёльманна погиб отец. У Карла Вестергольцера погиб отец. У Мартина Буркхарда погиб отец, и Мартин – в тот же день, когда унтер-офицер тронул его за плечо, – говорит всем, что счастлив. «Разве не все когда-нибудь умрут? – восклицает он. – И разве не каждый мечтает погибнуть в бою? Вымостить собой дорогу к победе?» Вернер тщетно ищет сомнение в его глазах.
Самого Вернера сомнения мучат беспрестанно. Расовая чистота, политическая чистота – Бастиан постоянно обличает всякое разложение, но разве (думает Вернер в ночи) жизнь по своей сути – не разложение? Ребенок рождается, и мир начинает его менять. Что-то у него отнимает, что-то в него вкладывает. Каждый кусок пищи, каждая частица света, входящая в глаз, – тело не может быть вполне чистым. Но именно поэтому, настаивает комендант, рейх измеряет им носы, оценивает цвет волос по таблицам.
В замкнутой системе энтропия не уменьшается.
По ночам Вернер смотрит на койку Фредерика: на тонкие доски и грязный матрас. Теперь там спит уже другой новенький. Дитер Фердинанд, маленький мускулистый паренек из Франкфурта, выполняющий все, что требуют, с пугающим остервенением.
Кто-то кашляет, кто-то стонет во сне. Далеко за озерами одиноко гудит поезд. Поезда идут на восток, всегда на восток, за холмы, на широкий истоптанный простор фронта. Они идут даже тогда, когда Вернер спит. Стуча, проезжают катапульты истории.
Вернер зашнуровывает ботинки, поет песни и марширует, не столько по принуждению, сколько по застарелой привычке к исполнительности. Бастиан идет вдоль сидящих за столами кадетов:
– Что хуже смерти, ребята?
Поднимает какого-то бедолагу.
– Трусость! – отвечает тот.
– Трусость, – соглашается Бастиан, и мальчишка садится, а комендант идет дальше, довольный, кивая самому себе.
В последнее время он все проникновеннее говорит о фюрере и о том, что фюреру нужно: молитвы, нефть, верность. Фюреру нужны стойкость, электричество, кожа для сапог. Приближаясь к шестнадцатому дню рождения, Вернер все отчетливее понимает, что на самом деле фюреру нужны мальчики. Они длинными колоннами шагают к конвейеру. Отдай фюреру сливки, сон, алюминий. Отдай отцов Рейнхарта Вёльманна, Карла Вестергольцера и Мартина Буркхарда.
В марте сорок второго доктор Гауптман вызывает Вернера к себе в кабинет. Пол заставлен недоуложенными ящиками. Гончих не видать. Маленький учитель расхаживает из угла в угол и не замечает Вернера, пока тот не подает голос. Вид у Гауптмана такой, будто его медленно куда-то засасывает, а он ничего поделать не может.
– Меня вызвали в Берлин. Хотят, чтобы я продолжил работу там.
Гауптман берет с полки песочные часы и ставит в ящик. Пальцы с аккуратными ногтями повисают в воздухе.
– Все будет, как вы мечтали, герр доктор. Лучшее оборудование, лучшие умы.
– Свободны, – говорит доктор Гауптман.
Вернер выходит в коридор. За окном на заснеженном плацу тридцать первогодков бегут на месте, выпуская короткоживущие облачка морозного пара. Толстомордый отвратительный Бастиан что-то орет. Поднимает короткую руку – мальчишки поворачиваются на каблуках, вскидывают винтовки над головой и бегут на месте еще быстрее, сверкая голыми коленками в лунном свете.
Посетители
В доме номер четыре по улице Воборель звенит электрический звонок. Этьен Леблан, мадам Манек и Мари-Лора разом перестают жевать. Каждый думает: «Меня разоблачили». Передатчик на чердаке, женщины в кухне, сотня походов к океану.
– Вы кого-нибудь ждете? – спрашивает Этьен.
– Никого, – отвечает мадам Манек.
Женщины вошли бы через кухонную дверь.
Все трое идут в прихожую. Мадам открывает дверь.
Французские полицейские, двое. Объясняют, что прибыли по просьбе Парижского музея естествознания. От скрипа их каблуков по доскам прихожей только что не вылетают стекла. Первый что-то жует – яблоко, решает Мари-Лора. От второго пахнет кремом для бритья. И жареным мясом. Как будто они только что обжирались.
Все пятеро – Этьен, Мари-Лора, мадам Манек и полицейские – сидят на кухне за квадратным столом. От овощного рагу полицейские отказались. Первый прочищает горло.
– Справедливо или нет, – начинает он, – его осудили за кражу и участие в преступном сговоре.
– Все заключенные, политические и уголовные, – говорит второй, – направляются на принудительные работы, даже если не приговорены к ним.
– Музей разослал письма всем начальникам тюрем в Германии.
– Мы до сих пор не знаем, в какой он тюрьме.
– Мы предполагаем, что в Брайтенау.
– Мы уверены, что настоящего суда не было.
Из-за спины у Мари-Лоры взмывает голос Этьена:
– Это хорошая тюрьма? Я хочу сказать, она получше других?
– Боюсь, хороших немецких тюрем не бывает.
По улице проезжает грузовик. В пятидесяти метрах отсюда волны накатывают на Пляж-дю-Моль. Мари-Лора думает: они просто произносят слова. А что такое слова? Просто звуки, которые эти люди производят своим дыханием, невесомый пар, который они выпускают в воздух кухни, чтобы обмануть и сбить с толку. Она говорит:
– Вы ехали так долго, чтобы сообщить то, что мы и без вас знали?
Мадам Манек берет ее за руку.
Этьен произносит тихо:
– Мы не знали про Брайтенау.
– Вы сообщили музею, что он сумел передать вам из тюрьмы два письма, – говорит первый полицейский.
– Можно на них взглянуть? – спрашивает второй.
Этьен уходит наверх, радуясь, что кто-то занялся поисками его племянника. Мари-Лора тоже должна бы радоваться, но на нее почему-то накатывают подозрения. Она вспоминает, как отец сказал в Париже, в ночь немецкого вторжения, когда они ждали поезда: «Каждый за себя».