Как только нота прозвучит, известна нам она.
— Хорошо, — сказал Эндерби. — Я впервые фактически слышу…
Тьма пресечет любой порыв исследовать до дна
Те воды, что свет в сточную канаву превращает,
А тут бескрайний океан ревет, играет,
Богат героями и рыбой, пока землечерпалка не пришла.
— Великолепно, — сказал Эндерби. — А теперь секстет. — Он с волнением слушал собственные стихи. Она уверенно продолжала:
Wachet auf!
[33]
Петух с навозной кучи, замышляя зло,
Швыряет шумные сигналы ширам
[34]
,
Мартинка-ласточка на храмовых часах устроила гнездо,
Но утро наступило (птицы не обманывают мира).
Ключ с каждым оборотом расщепляет ржавый век в осколки, как стекло;
Сотни людей дрожат у очагов в своих квартирах.
— Вот, — сказала она, переводя дух. — Но я фактически не имею понятия, что это значит.
— О, — сказал Эндерби, — значение не столь важно. Я удивлен, что вам это понравилось. Иначе представлял себе женские стихи. — Стихотворенье вдруг словно нашло себе место в реальном мире, где заморские бизнесмены читают финансовые газеты, пахнет «Мисс Диор», или как его там; шум Лондона готов наброситься за дверями отеля. Прочтенное ей, оно как бы пошло в дело.
— И как именно вы себе представляете женские стихи? — поинтересовалась миссис Бейнбридж.
— Для вас, — сказал Эндерби с обезоруживающей честностью, — что-то более мягкое, более изящное, что-нибудь не такое жестокое, без мысли, без истории. Понимаете, это о Средневековье и наступающей Реформации. В секстете у нас Мартин Лютер, начало раскола, все оказываются в одиночестве, общая традиция больше не служит справочным камертоном, нельзя определить время, потому что общая традиция исчерпана. Ничего определенного и ничего таинственного.
— Ясно, — сказала Веста Бейнбридж. — Значит, вы католик, как я понимаю.
— О нет-нет, — запротестовал Эндерби. — Нет, я, правда, нет.
— Хорошо, — улыбнулась Веста Бейнбридж. — Я вас впервые слышу. — Протестант Эндерби, ухмыльнувшись, заткнулся. Подошел официант-римлянин, легонько, но скорбно жуя, со счетом. — Мне, — велела она, и в сумочке свиной кожей зашуршали банкноты. Заплатила по счету и, по-женски, дала официанту на чай умеренно адекватную сумму.
— Мне хотелось бы вас пригласить пообедать со мной нынче вечером, — сказал Эндерби, — но я только что сообразил, что взял с собой не слишком много денег. Понимаете, думал вернуться назад сразу же после ленча. Страшно совестно.
— Ничего, — улыбнулась Веста Бейнбридж. — Я уже приглашена. Куда-то в Хэмпстед. Но с вашей стороны очень милое предложение. Ну, — сказала она, — взглянув на крошечные устричные часики, — боже, время, куда вам писать? — Вытащила блокнотик, карандаш, чтоб записывать под диктовку Эндерби. Адрес, аккуратно записанный тонкой рукой, почему-то казался вульгарным и даже комическим. Фицгерберт-авеню, 81. Он постарался скрыть от нее звук спущенной в унитазе воды, заскорузлые молочные бутылки на лестнице, шебаршивших в рукописях мышей. — Хорошо, — заключила она, закрыв книжку. — А теперь мне надо идти. — Накинула на плечи оцелота, плотно защелкнула сумочку. Эндерби встал. Она встала. — Было страшно мило, — сказала она. — О, мало того. Просто честь для меня, правда. Теперь я действительно должна бежать. — И неожиданно пожала ему руку, прямо над локтем. — Не трудитесь провожать до дверей, — предупредила она. И пошла, ловко, быстро, шагая по ковру, как по канату. Эндерби впервые уловил намек на цвет волос, закрученных на затылке, — цвет монетки в пенни. Вздохнул, оглянулся, увидел, что на него уставился официант. Официант сделал жест — быстро растянул по-лягушачьи рот, передернулся, — что означало: (а) конечно, она элегантная, только слишком худая; (б) пошла встретиться с кем-то посимпатичнее Эндерби; (в) женщины по сути своей щедростью не отличаются; (г) жизнь адская, впрочем, всегда можно найти утешение в философии. Эндерби кивнул, — поэт, легко общающийся с представителями любого класса, — потом радостно осознал, что он снова один и свободен. Вырвавшиеся на волю ветры отметили этот факт.
3
Эндерби поздно в тот вечер вернулся домой. Хотя его извращенно независимая душа — сознание Эндерби ошеломленно охнуло — отвергала сладкое признание, он чувствовал более сильное rapprochement
[35]
с Лондоном, чем считал возможным днем раньше, царапая бумагу и голые ноги. Красивая светская женщина восхищена его творчеством и честно об этом сказала. Губы, целованные выдающимся автогонщиком, и, по предположению Эндерби, прочими, привыкшими сверкать зубами перед камерами, процитировали стихотворение из «Революционных сонетов» в богато пахнувшем месте, обитатели которого поднялись выше нужды в поэтическом утешении. Эндерби, бредя по улицам, испытывал беспокойство и тайно жаждал приключений. Снег здесь давно исчез, но с речного простора несло резким кусачим снежным привкусом в воздухе. Лондон тянулся назад, к газовым фонарям, к дешевым распродажам для глупых гусынь в конце торгового дня средь хриплых голосов кокни; Шерлок Холмс на Бейкер-стрит, вдова в Виндзоре, в мире все в полном порядке. «Папа писает»
[36]
. Он мрачно про себя улыбнулся, стоя у музыкального магазина, вспоминая лекцию-катастрофу, читанную однажды в Женском институте. По викторианской литературе. Это была непроизвольная перестановка звуков, которую аудитория пропустила. Но «тон сучек» потряс леди Фенимор, как нарочитое оскорбление. Больше никогда. Больше никогда, никогда. Безопаснее в уединении, в запертой творческой уборной. И все же единственным нынешним вечером сильно жаждалось приключений. Впрочем, что нынче подразумевается под приключением? Он уставился в витрину магазина, словно искал ответа. Разнообразные изображения юных оболтусов ухмылялись с обложек нотных сборников и с конвертов пластинок — обезьяньи лбы, цепкие пальцы на гитарных струнах, перекошенные в молодежной песне губы. Эндерби слышал о современных средних школах и теперь догадался, что эти зверюшки с пустыми глазами должны представлять их конечный продукт. Что ж, за две гинеи в неделю он собирается сослужить миру такую же службу, как эти пиявки с распущенными губами. Еще разок, как журнал называется? Флик, фляк, что-то вроде. Вполне определенно не «Флегм». В рамках согласных перебрал другие гласные. И тут, в подъезде через один, у одного из собственных магазинов сэра Джорджа Гудбая, плакат правильно подсказал: «Эксклюзивно для „Фема“, для вас, Ленни Биггс расскажет историю своей жизни. Сейчас же заказывайте экземпляр». А вот изображение Ленни Биггса, — физиономия, едва отличимая от других представителей того самого пантеона, который Эндерби только что обозрел, хотя, может, особенно смахивает на бабуина, чем просто на обезьяну общего рода, уверенно ухмыляется всему миру зубами, столь же откровенно фальшивыми, как у самого Эндерби.