Инспектор Томас Мэтью был осмотрительным человеком. Лишняя предосторожность не могла помешать. Он послал джип за товарищем К. Н. М. Пиллеем. Ему важно было знать, имеет этот параван какую-либо политическую поддержку или же он действует на свой страх и риск. Хотя сам Томас Мэтью был сторонником партии Конгресса, он не хотел трений с марксистским правительством. Когда товарищ Пиллей приехал, его провели в кабинет, и он сел на тот самый стул, который совсем недавно освободила Крошка-кочамма. Инспектор Томас Мэтью показал ему ее заявление. После чего у них произошел разговор. Краткий, шифрованный, деловой. Как будто они обменивались не словами, а цифрами. Длинные объяснения были излишни. Товарищ Пиллей и инспектор Томас Мэтью не были друзьями и не доверяли друг другу. Но они понимали друг друга с полуслова. Они оба были мужчинами, отрясшими с себя детство до мельчайшей частички. Мужчинами, лишенными всякого любопытства. И всяких сомнений. Оба, каждый на свой лад, были до ужаса, до мозга костей взрослыми. Они видели мир и никогда не удивлялись, не задумывались, как в нем все и почему. Они сами были его «как» и «почему». Они были механиками, обслуживающими разные узлы одной и той же машины.
Товарищ Пиллей сказал инспектору Томасу Мэтью, что знает Велютту, но умолчал о том, что Велютта состоит в компартии, и о том, что накануне поздно вечером он постучался в дверь его дома, вследствие чего товарищ Пиллей оказывался последним, кто видел Велютту до его исчезновения. Товарищ Пиллей не стал также опровергать версию Крошки-кочаммы о попытке изнасилования, хотя знал, что она ложна. Он только заверил инспектора Томаса Мэтью в том, что, насколько ему известно, Велютта не находится под защитой или покровительством коммунистической партии. Что он существует сам по себе.
Когда товарищ Пиллей ушел, инспектор Томас Мэтью прокрутил еще раз в уме их разговор, пытая его, проверяя его логику, выискивая в ней дыры. Потом, удовлетворившись, вызвал людей и дал им указания.
Тем временем Крошка-кочамма вернулась в Айеменем. Подходя к дому, она увидела стоящий на дорожке «плимут». Маргарет-кочамма и Чакко приехали из Кочина.
Софи-моль лежала на шезлонге бездыханная.
Когда Маргарет-кочамма увидела тело дочери, в ней, как призрачная овация в пустом зале, стремительно вздулся шок. Он затопил ее рвотной волной и, схлынув, оставил ее немой и пустоглазой. Она пережила две утраты разом. Смерть Софи-моль и повторную смерть Джо. Но на этот раз не было ни домашней работы, чтобы доделывать, ни яйца, чтобы доедать. Она приехала в Айеменем исцелить свой раненый мир и здесь лишилась его совсем. Она разбилась, как стеклянный стакан.
О последующих днях у нее остались лишь расплывчатые воспоминания. Долгие тусклые периоды подбитой мехом, еле ворочающей языком оглушенности (медицински обеспеченной доктором Вергизом Вергизом), перемежающиеся вспышками острой, стальной истерии, кромсающей и режущей, как новое бритвенное лезвие.
Она смутно сознавала присутствие Чакко – с ней участливого и мягкоголосого, с другими свирепого, как несущийся по дому бешеный смерч. Совсем не похожего на веселого Неопрятного Дикобраза, которого она увидела в кафе тем давним оксфордским утром.
Она слабо припоминала потом панихиду в желтой церкви. Печальное пение. Потревожившую кого-то летучую мышь. Она припоминала треск ломаемой двери, перепуганные женские голоса. Припоминала ночной скрип кустарниковых сверчков, похожий на крадущиеся шаги по деревянной лестнице, усиливавший мрак и уныние, которыми и без того был полон Айеменемский Дом.
Ей навсегда запомнился ее иррациональный гнев на двоих детей, которые посмели уцелеть. Ее больное сознание лепилось, как моллюск, к идее о том, что в смерти Софи-моль каким-то образом виноват Эста. Странно, ведь Маргарет-кочамма не знала, что именно Эста (Волшебник Мешалки с Зачесом, который греб джем и думал Две Думы), что именно Эста, нарушая запреты, возил через реку в маленькой лодке Софи-моль и Рахель в послеобеденные часы; что именно Эста обезвредил пригвожденный серпом запах, замахнувшись на него марксистским флагом. Что именно Эста сделал заднюю веранду Исторического Дома их убежищем в изгнании, их Недомашним Домом, где лежал сенник и куда были вывезены самые лучшие их игрушки – катапульта, надувной гусенок, сувенирный коала с разболтавшимися глазками-пуговками. И что именно Эста решил в ту страшную ночь, что, несмотря на темноту и дождь, Пришло Время им уйти из дома, потому что Амму их больше не хочет.
Почему же, ничего этого не зная, Маргарет-кочамма винила Эсту в том, что произошло с Софи? Вероятно, все дело в материнском инстинкте.
Три или четыре раза, вынырнув из плотных слоистых глубин лекарственного сна, она находила Эсту и лупила его, пока кто-нибудь из взрослых не уводил ее и не успокаивал. Позже она написала Амму письмо с извинениями. Но когда это письмо пришло, Эста уже был Отправлен, Амму уже пришлось запаковать свои пожитки и уехать. Чтобы принять от имени Эсты извинения Маргарет-кочаммы, в Айеменеме осталась одна Рахель. Не понимаю, что нашло на меня тогда, говорилось в письме. Могу объяснить это только действием транквилизаторов. Я не имела права так вести себя, и я хочу, чтобы вы знали, что я стыжусь сама себя и ужасно, ужасно сожалею.
Что странно, Маргарет-кочамма совершенно не думала о Велютте. О нем у нее не было никаких воспоминаний. Даже о том, как он выглядел.
Так было, скорее всего, потому, что она не знала его по-настоящему и не слышала о случившемся с ним.
С Богом Утраты.
С Богом Мелочей.
Который не оставлял ни следов на песке, ни ряби на воде, ни отражений в зеркалах.
Ведь Маргарет-кочамма не переправлялась через вздувшуюся реку с отрядом прикасаемых полицейских. Все семеро – в жестких от крахмала шортах защитного цвета.
В чьем-то грузном кармане – металлическое звяканье наручников.
Нельзя ждать от человека, чтобы он вспоминал то, о чем и не знал никогда.
Беда, однако, была еще в двух неделях пути от того вышитого синим крестиком предвечернего часа, когда Маргарет-кочамма лежала и отсыпалась после перелета. За окном спальни, как тихий заботливый кит, проплыл Чакко, который шел к товарищу К. Н. М. Пиллею и решился было по пути заглянуть внутрь и посмотреть, не проснулись ли его жена (Бывшая жена, Чакко!) и дочь и не нужно ли им чего. Но в последний миг решимость изменила ему, и он по-толстячьи валко миновал окно не останавливаясь. Софи-моль (Не спящая, Не мертвая, Не спокойная) видела, как он проходит.
Она села на кровати и стала смотреть на каучуковые деревья. Солнце за время ее сна переместилось по небу, и дом теперь бросал на плантацию островерхую насыщенную тень, делавшую темную древесную зелень еще более темной. Где тень кончалась, там свет был ласкающий и нерезкий. По крапчатой коре каждого дерева шел косой разрез, из которого, как белая кровь из раны, сочился млечный каучуковый сок, стекая в привязанную к стволу чуть пониже половинку кокосовой скорлупы.
Софи-моль встала и принялась рыться в кошельке спящей матери. Вскоре она нашла то, что искала, – ключи от стоявшего на полу большого запертого чемодана с наклейками авиалиний и багажными бирками. Открыв его, она перепахала его содержимое с деликатностью собаки, копающейся в цветочной клумбе. Она потревожила стопки белья, глаженые рубашки и блузки, шампуни, кремы, шоколадки, клейкую ленту, зонтики, мыло (и другие еще закупоренные лондонские запахи); хинин, аспирин, антибиотики широкого спектра действия. «Бери, бери все подряд, – советовали Маргарет-кочамме встревоженные сослуживицы. – Мало ли что». Желая внушить коллеге, отправляющейся в Сердце Тьмы, что: