Рахель была как бешеный комарик на поводке. Летучий. Невесомый. Две ступеньки вверх. Две вниз. Одна вверх. Пять маршей красной лестницы, пока Крошка-кочамма поднималась на один.
Я Попай морячок, бум-бум
Я росточком не высок. бум-бум
Я Попай, я моряк.
Дверь открыл и – бряк.
Я моряк, я Попай бум-бум
Две вверх. Две вниз. Одна вверх. Прыг, прыг.
– Рахель, – сказала Амму, – ты, кажется, не усвоила Урок. Ведь не усвоила?
Урок был такой: Возбуждение Всегда Кончается Слезами. Бум-бум.
Они вошли в фойе Яруса Принцессы.
[34]
Миновали Подкрепительный Прилавок, где ждала апельсиновая газировка. Где ждала лимонная газировка. Апельсиновая слишком апельсиновая. Лимонная слишком лимонная. Шоколад слишком размякший.
Фонарный Служитель открыл тяжелую дверь Яруса Принцессы и впустил их в шелестяще-веерную, хрустяще-арахисовую темноту. Где пахло людским дыханием и маслом для волос. Еще старыми коврами. Где стоял волшебный запах «Звуков музыки», который Рахель помнила и которым дорожила. Запахи, как музыка, долго держат воспоминания. Глубоко вдохнув, она закупорила аромат зала себе на будущее.
Хранителем билетов был Эста. Малыш-Морячок. Я Попай бум-бум. Дверь открыл бум-бум.
Фонарный Служитель посветил на розовые билетики. Ряд J. Места 17, 18, 19, 20. Эста, Амму, Рахель, Крошка-кочамма. Они начали протискиваться мимо недовольных зрителей, которые, давая им проход, убирали ноги кто вправо, кто влево. Сиденья были складные. Крошка-кочамма держала сиденье Рахели, пока она забиралась. Но поскольку Рахель была легкая, стул сложился сандвичем, начинкой которого была она, и она стала смотреть в промежуток между своими коленками. Две коленки и фонтанчик. Более умный и солидный Эста аккуратно сел на краешек.
По бокам экрана, где не было картины, шевелились тени от вееров.
Прощай, фонарик. Здравствуй, Международный Лидер Проката.
Вместе с чистым, печальным звуком церковных колоколов камера взмыла в лазурное (цвета «плимута») австрийское небо.
Далеко внизу, на земле, во дворе аббатства, на булыжнике играло солнце. Монашенки шли через двор. Как неспешные сигары. Тихие монашенки тихо скапливались вокруг Матери Настоятельницы, которая никогда не читала их писем. Она притягивала их, как хлебная корочка – муравьев. Сигары вокруг Сигарной Королевы. Никаких тебе волосатых коленок. Никаких дынь в блузках. От их дыхания веет мятой. Они жаловались Матери Настоятельнице. Сладкозвучно жаловались на Джули Эндрюс, которая все еще была там, на холмах, где пела: «Вновь сердце волнуют мне музыки звуки», и, конечно, опять опоздала на мессу.
Взбирается на дерево,
Царапает колено,
[35]
–
мелодично ябедничали монашенки.
Рвет платье о сучок,
А по дороге к мессе
Кружится, как волчок…
Люди в зале начали оборачиваться.
– Тесс! – шипели они. Тсс! Тсс! Тсс!
Под шапочкой монашеской
В кудряшках голова,
И ей порядки наши – трын-трава!
Был голос, звучавший не из картины. Он выводил чисто и верно, рассекая шелестяще-веерную, хрустяще-арахисовую темноту. Среди публики затесалась монашенка. Головы поворачивались, как бутылочные крышечки. Черноволосые затылки превращались в лица, на которых имелись усы и рты. Шипящие рты с акульими зубами. Частыми-частыми. Как зубья расчески.
– Тесс! – сказали они хором.
Пел не кто иной, как Эста. Монашенка с зачесом. Элвис-Пелвис-Монашенка. Он не мог ничего с собой поделать.
– Выведите его! – сказала Публика, разглядев, кто поет. Замолчать, или Выведут. Выведут, или Замолчать.
Публика была Большое Существо. Эста был Маленькое Существо. С билетами.
– Эста, замолЧИ бога ради! – яростно прошептала Амму.
Эста замолЧАЛ бога ради. Усы и рты отвернулись от него. Но потом нежданно-негаданно песня пришла опять, и Эста был бессилен.
– Амму, можно я выйду, там допою? – спросил Эста (не дожидаясь затрещины от Амму). – После песни вернусь.
– Только не думай, что я буду ходить с тобой взад-вперед, – сказала Амму. – Ты всех нас позоришь.
Но Эста не мог с собой совладать. Он встал и двинулся к выходу. Мимо сердитой Амму. Мимо Рахели, глазеющей в междуколенный промежуток. Мимо Крошки-кочаммы. Мимо Публики, которой опять пришлось убирать ноги. Ктовправоктовлево. Надпись ВЫХОД над дверью горела красным. Хорошо, что не ВЫВОД.
В фойе ждала апельсиновая газировка. Ждала лимонная газировка. Ждал размякший шоколад. Ждали обитые ярко-синим дерматином автомобильные диваны. Ждали афиши, молча кричавшие: «Скоро!»
Эста Один сел на обитый ярко-синим дерматином автомобильный диван в фойе Яруса Принцессы в кинотеатре «Абхилаш». Сел и запел. Голосом монашенки, чистым, как родниковая вода.
Но как заставить нам ее
На месте постоять?
Проснулся Газировщик за Подкрепительным Прилавком, дремавший в ожидании конца сеанса на составленных вместе табуретках. Разлепив глаза, он увидел Эсту Одного в бежевых остроносых туфлях. С испорченным зачесом. Газировщик стал вытирать мраморный прилавок тряпкой грязного цвета. Он ждал. Ждал и вытирал. Вытирал и ждал. И смотрел на поющего Эсту.
Волна, лизнув песок, уходит вспять.
Как поступить, что сделать нам с Мари-и-ей?
– Эй! Эда че́рукка!
[36]
– сказал Апельсиново-Лимонный Газировщик хриплым со сна голосом. – Распелся, чтоб тебя.
– Как на ладони лучик удержать?
– выводил Эста.
– Эй! – сказал Апельсиново-Лимонный Газировщик. – Слышь ты, у меня Время Отдыха, ясно? Скоро опять работать, там не поспишь. Мне твои песни английские даром не нужны, так что кончай давай.
Его золотые наручные часы были еле видны из-под курчавых зарослей на запястье. Его золотая цепочка была еле видна из-под зарослей на груди. Его белая териленовая рубашка была расстегнута до того места, где начинал выпячиваться живот. Он казался хмурым медведем, нацепившим на себя драгоценности. За спиной у него были зеркала, в которые люди могли глядеться, покупая себе еду и холодное питье. Подправить зачес, подколоть пучок. Зеркала смотрели на Эсту.
– Я могу Письменную Жалобу на тебя подать, – сказал Эсте Газировщик. – Как тебе это понравится? Письменная Жалоба?
Эста прекратил пение и встал, чтобы вернуться в зал.