Им дают сколько угодно пива, оно есть в продаже. Им надо было быть на работе. Они должны были сидеть в выглаженных рубашках на фоне лаконичных пейзажей из датской березы и галогеновых ламп, но они не дошли. Они здесь. Они перебрали, не без основания, в последнее время они вообще много пьют. Сванхильд сидит между ними и очень хорошо их понимает.
Нина тоже пьет пиво за удачное завершение праздника. Она может почивать на лаврах, но насколько эти лавры хороши? Она выносит кухонные стулья и красит их в синий цвет. Мужчины выносят баллон с гелием и надувают мячи, спасательные круги и купальные матрасы Уле, которые летят, словно ковры-самолеты, но потом дети ложатся на них и гребут к берегу.
Когда-то они тоже были мальчиками, искали камушки на пляже, кидали их в море, заставляли подпрыгивать, мерзли под полотенцами и терли друг другу спины, когда-ни-будь этот день станет таким же далеким и нереальным, как детские купальные дни, и, может быть, они улыбнутся, вспоминая его, потому что, может быть, именно сейчас начнется все хорошее? Солнце стало красным, море напоминает листы меди, которые они прибивали к блюдам для фруктов и пепельницам на уроках труда в начальной школе, они забывают, что у них есть работа, дети, жены. Уроки труда исчезли где-то вдали, они улыбаются воспоминанию о самих уроках, об учителе, об ударах молотком по пальцам, когда-нибудь они, возможно, будут так же улыбаться воспоминаниям об этом дне, об этой боли, потому что все хорошее, возможно, начнется прямо сейчас, совсем скоро? Будущее начинается, секунда за секундой, а за ним вырастает прошлое, секунда за секундой, только еще быстрее.
На парковке останавливается машина, мужчины беспокоятся, они оба виноваты, им очень стыдно, они не хотят никого видеть, они не готовы. Они встают, но не знают, где спрятаться. Хлопает дверца машины, Нина бежит наверх, это может быть Франк Нильсен, который приехал за своим аппаратом для шариков, но из машины с грохотом выскакивает расстроенная, заплаканная, взъерошенная женщина в пижаме.
— Он здесь?
Нина помогает ей подняться с гравия, зайти в дом и спуститься по лестнице.
— Я не могу без него жить, со мной такого никогда не случалось, это — как ножом по сердцу, теперь я понимаю, почему так говорят, я не спала ночью, не могу больше ни о чем думать, не могу заниматься детьми, моей маме пришлось приехать, он не берет трубку, он не хочет со мной говорить, где он?
— Он вас любит.
— Что? Любит?
Она бросается ей на шею, легкая как перышко — одни кости.
— Да, да, дружок.
— Вы с ним говорили?
— Да, он любит вас, это очевидно.
— Он так сказал?
— Нам всем это понятно.
Нина сажает гостью в глубокое кресло в гостиной, покрывает ноги пледом и говорит, что сейчас вернется. Внизу на пляже никого нет. Только надувные матрасы и спасательные круги лежат, придавленные мокрыми полотенцами, чтобы не улетели. Она бежит к Сванхильд через шхеру, там никого. Она зовет, из детского убежища высовывается голова Уле, там они сидят, все вшестером, среди клеток с птицами, картонных шляп со вчерашней вечеринки и мертвых птенцов.
— Не бойтесь, — успокаивает Нина. — Просто любящая женщина, в еще большем смятении, чем вы сами, она сидит в одной пижаме и плачет в гостиной и ждет.
Ха, все может оказаться куда опаснее.
Тем не менее они вылезают из укрытия и карабкаются вниз к тропинке, Нина впереди, мужчины, колеблясь, в серединке, процессию завершают любопытные зеваки.
— Я сказала, вы ее любите.
— Да?
Это, оказывается, вовсе не отсутствовавшая сорокалетняя юбилярша и неверная супруга, которая раскаялась и приехала просить прощения, как Нина надеялась и во что поверила. Это — обманутая и униженная жена, бегущая навстречу своему неверному мужу, едва завидев его, плед падает и обнаруживает большую полосатую мужскую пижаму, болтающуюся на ее тонком костлявом тельце, отчего она становится похожей на птенцов из детского укрытия. Что ему остается делать, как не обнять и держать ее навесу, когда она сплетает ноги у него на бедрах, потому что не может на них устоять. Через ее плечо Нина видит его сбитый с толку взгляд.
Они уезжают все втроем. Женщина может вести, если только любимый сидит рядом, обнимая ее за шею, и обещает никогда больше ее не покидать. На заднем сиденье расположился Эвен, на секунду подумавший, что это — его жена, которая приехала, снова испытывая к нему любовь, хотел ли он оказаться на месте друга? Это не очевидно, все не так просто, читает Нина по лицам, которые она видит за стеклами машины, исчезающей из Грепана.
Сванхильд упрекает ее, когда дети легли:
— Ты понимаешь, что творишь?
— Что?
— Он же ее не любит.
— Сначала было три растерянных человека, а теперь только двое.
— Ты не знаешь, что такое любовь. Эти люди, они любят, каждый кого-то одного, каждый — свою женщину и не хотят их ни на что менять.
— Оба хотели целоваться, теперь целуется один из них.
— Он вынужден.
— Ха, ему кажется, все чудесно!
— Какая ты жестокая.
— Теперь двое из них спят вместе, а так трое спали бы поодиночке.
— Но он любит другую женщину, она спит одна и скучает по нему.
— С ней я не знакома. Если познакомлюсь, утешу и ее.
— Ты не понимаешь, что это — я!
— Ты?!
— Нет, на самом деле не я, но символически — я.
— Символически — ты?
— Одной изменяют, другая — всегда в одиночестве.
Сванхильд напоминает что-то слишком долго простоявшее под дождем, на ветру, продуваемые кусты и флагштоки с облупившейся краской, прикрепленные к земле, она такая тяжелая, что стала сама себе обременительна. Она сидит в плетеном кресле, спрятав лицо в руках, и пытается объяснить свое несчастье и чужое и войну несчастного боснийца, о которой Нина надеется не услышать. Солнце по-прежнему все дольше и дольше остается на небе, полное и красное, оно опускается за черную скалу. Посмотри!
Сванхильд тащится домой вместе со своей тенью, скоро она заснет, надеется Нина, тоска ее утихнет. И Агнес спит, цветы закрываются. Несчастный мужчина спит, и в нем нет войны. И ребенок в Нине, которого она так хочет укачивать, день за днем, ночь за ночью, чтобы он не выпрыгнул и не был навязчивым, пугливым печальным ребенком, он тоже спит. Она идет вниз по дорожке к морю, потом опять поднимается к липе и чувствует, что держит равновесие. Сейчас ей принадлежит все, все помечено, куда бы она ни села, куда бы ни пошла, она уже там сидела и ходила, дышала и трогала.
И пока та сторона земли, на которой она находится, медленно поворачивается к темноте, она пишет. Трава и земля поглотили последний свет, он покоится глубоко внизу, горит и ждет. Иногда она прижимается к нему, и он струится из ручки и распространяется по странице белыми чернилами. Если бы Земля оставалась в вечном «здесь», она бы, наверное, успокоилась навсегда, но этого не происходит. Земля будет неизменно вертеться, открываться и закрываться в бешеном ритме.