В воскресенье я пошел к своему поставщику на Бонд-стрит и купил превосходный холст, натянутый и обработанный, самый большой холст за всю мою карьеру — восемь футов в высоту и пять в ширину, — и поскольку он уже был прикреплен к раме, пришлось заплатить, чтобы рабочие доставили его из магазина в студию. Но он стоил каждого пенни из потраченных двадцати фунтов, и, едва установив его на мольберте, я лихорадочно бросился рисовать огромную величественную фигуру из моих фантазий прямо на прекрасной кремовой поверхности.
Вы наверняка видели мою «Шехерезаду» — она до сих пор висит в Академии, царит над полотнами Россетти, Миллеса и Ханта, и глаза ее переливаются всеми цветами радуги. Она намного выше, чем в жизни, почти обнажена, на заднем плане восточные ковры, фон темный и смазанный. Ее тело совсем юное — стройное, упругое, изящное; кожа цвета некрепкого чая, кисти длинные и выразительные, с острыми зелеными ногтями; волосы почти до пят (я лишь слегка приукрасил действительность, поверьте), а в позе намек на чванство: она наблюдает за зрителями, вызывающе обнаженная, высмеивающая их порочное желание. В своем бесстыдном великолепии тянется она к зрителю, маня в экзотическую сказку, полную опасных приключений; на щеках ее играет возбужденный румянец, а губы чуть изогнуты в насмешке. У ног Шехерезады лежит открытая книга, ветер перелистывает страницы, а в тени, оскалив зубы, поджидает пара волков, и глаза их пылают дьявольским огнем. Если присмотритесь, увидите начертанный на раме отрывок из стихотворения:
Шехерезаду кто станет искать,
На земле, в небесах, в морях?
Поцелуй с алых губ кто сумеет сорвать,
Наяву, не в бредовых снах?
Я посмею Шехерезаду искать
Тысячу ночей и одну,
В закатных лучах, в предрассветных снах,
В неверных тенях найду.
О, кто же удержит ее с собой,
Когда солнце сменит луну?
Я останусь с ней в пелене теней
Тысячу ночей и одну.
В четверг я вернулся домой раньше обычного: слишком разволновался от вида моей незаконченной «Шехерезады». Я торопливо покинул студию, даже не переоделся; голову вдруг наполнила боль, чудовищной волной хлынувшая к налитым кровью глазам. Я оставил хлорал дома, поэтому, едва добравшись до Кромвель-сквер, направился прямиком в свою спальню, к темно-синему пузырьку. Оставив дверь приоткрытой, я метнулся к шкафчику с лекарствами и тут увидел ее, застывшую у письменного стола, как будто думала, что если будет стоять неподвижно, я ее не замечу.
На миг я принял ее за Марту. Потом в мозгу вспыхнул яростный гнев, затмивший даже боль, — возможно, оттого, что она застала меня в момент, когда я был уязвим и беззащитен, роясь в склянках с лекарствами в поисках хлорала. А может, потому, что я едва не выкрикнул имя Марты вслух; или из-за ее лица, бледного и тупого, из-за пустых бесцветных глаз и старушечьих волос… или из-за писем, которые она держала в руке.
Письма Рассела! А я уж почти забыл.
С минуту я молчал, уставившись на нее, с одной лишь холодной мыслью: «Как она смеет? Как она смеет?» Эффи будто окаменела, смотрела на меня тусклыми серыми глазами и говорила тихо, но обвиняюще:
— Ты писал доктору Расселу. Ты просил его прийти. Я лишился дара речи от ее дерзости. Как она вообще может обвинять меня, если сама взяла чужие письма?
— Почему ты не сказал мне, что написал доктору Расселу? — Голос был ровный, безжизненный. Она протягивала письма, словно оружие. На лице такая враждебность, что я чуть было не отступил к двери. Гнев волнами расходился от нее.
— Ты читала мои письма. — Я старался говорить властно, но слова рассыпались колодой карт, превращаясь в бессмысленный набор звуков. Мысли вдруг стали бессвязными и неповоротливыми, гнев мешал сосредоточиться. Я попробовал еще раз: — Ты не имеешь права рыться в моих бумагах, — сказал я, облизнув губы. — В моих личных бумагах.
Кажется, впервые она не вздрогнула от моего резкого тона. Глаза — как покрытая патиной бронза, кошачьи глаза.
— Тэбби сказала, что заходил доктор Рассел. Ты мне ничего не говорил. Почему ты не сказал, что пригласил его, Генри? Почему ты не хотел, чтобы я знала?
По спине медленно пополз липкий страх. Я почувствовал, что уменьшаюсь, усыхаю под палящими лучами ее гнева, превращаюсь в кого-то другого, кого-то юного… перед глазами возник образ танцующей Коломбины, словно ненавистный чертик из табакерки моей памяти. Я даже вспотел. Я заставлял себя не смотреть на пузырек с хлоралом в нескольких дюймах от моей руки.
— Теперь слушай меня, Эффи, — бросил я. Да, так лучше. Гораздо лучше. — Ты ведешь себя непозволительно глупо. Я твой муж и имею полное право принимать любые меры по своему усмотрению, дабы удостовериться в твоем добром здравии. Я знаю, что у тебя расшатаны нервы, но это не повод совать нос в мои личные бумаги. Я…
— С моими нервами все в полнейшем порядке. — Голос ее яростно зазвенел, но в нем не было и тени истерики, которую можно ожидать при таком взрыве. Напротив, когда она вслух зачитала отрывок из письма, передразни вая тягучую речь Рассела с дотошностью дерзкого ребенка, в нем звучал горький сарказм.
Дорогой мистер Честер, в продолжение нашего недавнего разговора: я полностью согласен с Вашим собственным диагнозом, касающимся психического состояния Вашей дорогой супруги. Хотя в настоящее время мания, кажется, не в стадии обострения, я, тем не менее, вижу признаки некоторого ухудшения. Я бы рекомендовал продолжать прием опиумной настойки с целью предупредить дальнейшие припадки истерии, а также легкую диету и продолжительный отдых. Согласен, что Вашей супруге было бы чрезвычайно нежелательно выходить из дома, пока я не удостоверюсь в ее психическом состоянии. Пока же советую Вам присматривать за ней и сообщать мне обо всех приступах, обмороках, проявлениях истерии или каталепсии…
— Эффи! — перебил я. — Ты не понимаешь! — Даже мне самому слова показались неубедительными, и мне снова примерещилось, что я уменьшаюсь. В голове стучало, но я не осмеливался взять пузырек с хлоралом у нее на глазах. Один раз я потянулся к нему дрожащей рукой, но он укатился в глубину шкафчика, к другим порошкам и снадобьям… теперь, чтобы достать его, придется повернуться к ней спиной, подставив уязвимый затылок ее зловещему взору. — Я только хочу тебе помочь, — выпалил я. — Я хочу, чтобы ты выздоровела. Я знаю, ты была больна, а я… ты так заболела, после того как потеряла ребенка… вполне естественно, что твои нервы слегка расшатаны. Вот и все, клянусь тебе, Эффи, клянусь!
— С моими нервами все в полном порядке, — каменным голосом сказала она.
— Приятно это слышать, дорогая, — ответил я, вновь обретя уверенность. — И если ты права, я буду очень рад. Ты только не глупи. Это… эта твоя странная фантазия… что мы с доктором что-то… замышляем против тебя… Разве ты не видишь, что я именно этого и боюсь? Ты моя жена, Эффи. Какая жена станет подозревать мужа, как ты подозреваешь меня?
Она нахмурилась, но я понял, что смутил ее. Стук в голове слегка утих, и я с улыбкой шагнул вперед, чтобы обнять ее. Она напряглась, но не оттолкнула меня. Она вся горела.