– Куда ты пошла, когда убежала в дом?
– Наверное, к себе в комнате.
– Ты сидела под столом на кухне, – поправил меня Слейтер.
– Этого я совсем не помню.
– Бедная малышка, – сказал он. – Ты вся дрожала. Должно быть, ты долго просидела под столом, пока я вытащил твою маму через люк и вынес на лужайку. Пруд с виду казался таким красивым, однако на дне скопился добрый фут ила и ряски, они облепили нас с ног до головы. Что она переживала в ту минуту? Она была страшно унижена. Выпрямилась, развернула красивые плечи, но одежда на ней промокла, просвечивало нижнее белье, к ногам прилипли водоросли. Туфли остались на дне, в грязи. Она прошла мимо гостей босиком, с жуткой улыбкой на губах. Бычок до смерти напугался, но попробовал, как умел, ободрить жену… «Дорогая!» – позвал он ее. Предложил руку, чтобы проводить домой. На мгновение твоя мама остановилась, что-то обдумывая, а потом оттолкнула мужа с такой силой, что он чуть не упал, и бросилась в дом. Бычок поплелся за ней, но твоя мама укрылась в кухне – ему бы и в голову не пришло искать ее там. Там она и сделала это, Микс. Там, а не в пруду.
– Как?
– Не надо, Микс! Зачем ты меня вынуждаешь?
– Как?
– Ножом, увы.
– Куда?
– В горло.
– Она перерезала себе горло?
– Прости, Микс.
– Почему же все мне лгали? Почему говорили, что она утонула в машине? Это же моя мать, черт побери!
– Кто, по-твоему, сказал тебе это?
– Все говорили! – крикнула я. Я злилась все больше. Стукнула стаканом так громко, что все едоки в этом убогом ресторанчике обернулись.
– Дорогая, не устраивай сцену. Очень тебя прошу. Хочешь – пойдем, прогуляемся.
– Я не имею ни малейшего желания прогуливаться.
– Кто тебе рассказал, Микс? Бедный старина Бычок?
– Не помню, кто. Я всегда это знала.
– Подумай, малышка Микс: с какой стати люди стали бы тебе лгать?
– Напротив, это очень похоже на моего жалкого папочку. Смерть так пугала его.
– Нет, дорогая, его нельзя назвать трусом, хотя он, в самом деле, слабоват был на похоронах.
– У него духу не хватило сказать мне правду.
– Микс, он же думал, что ты знаешь правду. Он застал тебя возле матери. Она упала около стола, ты выползла и схватила ее за руку, весь подол твоего белого кружевного платьица был в крови. Ужас. Вполне естественно, что ты все забыла. А я даже стихи об этом написал: «Кровавый мак».
Я поверила Слейтеру – не из-за стихов про кровавый мак, а потому что смутные очертания той сцены проступили в памяти, как детский кошмар. Жуткое до обморока ощущение.
Слейтер следил за мной; обычно яркие глаза омрачились печалью.
– Не надо было тебе рассказывать, – произнес он.
Но я могла думать только об одном: как несправедлива была моя ненависть к Слейтеру! Когда я поднялась с места, шумный ресторан затих. Мне было все равно.
Присев на корточки перед великим соблазнителем, я взяла его руку и поднесла к губам.
– Простите, – сказала я. – Я была к вам несправедлива.
И прижалась щекой к его ладони.
– Перестань, Микс! – попросил он. – Все смотрят.
– Мне насрать.
– А мне – нет.
Не помню, как он расплатился – хотя, разумеется, нам принесли счет. Не помню, где мы бродили – где-то у реки, там еще стояла величественная старая мечеть. Потом мы миновали поле для игры в крикет и знаменитый клуб, который англичане прозвали «Пятнистая собака», поскольку в числе первых членов были и цветные, например, султан Абдул-Салад
[64]
.
По улице Джалан-раджа, где стояла «Пятнистая собака», мы шли теперь как добрые товарищи, объединенные страшным воспоминанием, которое так глубоко проникло в душу, что горечь его никогда не рассеется.
– Знаешь, Микс, годами я лелеял довольно-таки жалкую иллюзию, будто Малайзия – мой дом. Я даже распорядился в завещании рассеять мой прах в Южно-Китайском море у берегов Кота-Бару. На самом-то деле я тут ни души не знаю. Стоило поглядеть на старого безумца Чабба, и я понял, как это глупо. Пусть меня похоронят на Хайгейте
[65]
, мне там будет очень даже хорошо. Правда, женщины здесь очень красивы, не правда ли? Хотелось бы мне влюбиться еще разок напоследок. По этой части я, пожалуй, был не так уж плох. Жить я не умел.
– Наверное, это и есть жизнь.
– Нет, это не жизнь.
Мы свернули на Бату-роуд, прошли по Джалан-Кэмпбелл, мимо вывесок, которые теперь, тринадцать лет спустя, сделались такими знакомыми: приемная врача с фотографиями геморроидальных шишек, копи кедай
[66]
, два ателье и, конечно же, ремонт велосипедов. Здесь Слейтер остановился и достал из кармана пухлый конверт, а затем и ручку.
– Деньги на костюм, – пояснил он. – Жаль, мы уедем и не увидим, как принарядится старый ханжа. Боюсь, в хорошем костюме он совсем психом покажется.
Осуществлению плана помешали глухие жалюзи на двери: не было даже щели, чтобы просунуть конверт.
– Можно послать чек, – предложила я.
Не отвечая, Слейтер схватил меня за руку и увлек в переулок, а оттуда – в тупик со стоячей водой и подозрительными запахами.
– Давай поручим это кому-нибудь в отеле?
– Ни в коем случае. – Он уверенно пробирался в лабиринте проулков, а потом остановился и придержал меня за плечо. Мы стояли в проходе шириной каких-нибудь три фута. Слейтер выбрал освещенное окно.
– Вон там.
– Как вы определили?
Этажом выше загорелось еще одно окно, и в нем, словно высвеченная прожектором на сцене, предстала молодая женщина лет двадцати. Не китаянка и не малайка – ее можно было бы принять за индианку, но не с юга: кожа очень светлая. Огромные глаза, пухлые губы – она была поразительно, до боли прекрасна.
Слейтер сильно сжал мне плечо – чересчур сильно.
– Это она, – сказал он.
– Кто?
– Она, – повторил он. – Черт побери! Девушка изучала свое отражение в стекле.
– Это Нуссетта! – прошептал Слейтер.
Я почти не прислушивалась. Мне стало невыносимо грустно еще и потому, что я поняла: утром я уеду, так и не увидев заветные стихи.