Какой тебе Иосиф Виссарионович? Иосиф Виссарионыч уже, так сказать, того. На небеси, тс-кать. За нашего дорогого Никиту Сергеевича! Нет уж, давайте, девушки, дружно, до дна.
Визг, хохот, и снова хлопанье пробок, и вот уже, сколько-то времени погодя, через час, через два — кто знает, не остановилось ли время вместе с последним ударом башенных часов, с умолкнувшей мелодией гимна, да и не всё ли нам равно, — с атласного дивана, где некто облепленный разудалыми, раскрасневшимися, утомлённо-возбуждёнными женщинами, пьяный, как зюзя, красивый, как гусар, полулежит, высоко забросив модную туфлю, закинув коверкотовую брючину за другую брючину, третий или четвёртый секретарь какого-то там забайкальского обкома, — а в общем-то хрен знает кто, — помахивает огромным бокалом — немного погодя с атласного лежака раздается сперва нестройное, а затем всё дружнее, а там и с других диванов, с ковров и подоконников, нежно-бабье, мужественно-молодецкое пение.
Из-за острова на стрежень! На простор речной волны!
Ражий детина, могучий, полуголый, огненноглазый, в смоляных усах, в заломленной папахе, — легендарный Стёпка Разин поднимает на голых мускулистых руках трепещущую персидскую княжну.
И за борт её бросает! В набежавшую волну!
Что-то от удалой казацкой вольницы появляется в мужчинах, а женщины все как одна — персиянки.
Тоненькие голоса:
Саша, ты помнишь наши встречи? В приморском парке на берегу!
С другого дивана, мужественно-блудливо:
Эх, путь-дорожка фронтовая, не страшна нам бомбёжка любая…
Откуда-то появился баянист — маленький, коренастый, в красной рубахе с расшитым воротом, в высоких, чуть ли не до пупа, сапогах, разворачивает дугой во всю ширь свой скрежещущий инструмент.
Маэстро, врежь! Брызги шампанского!
Сапогами — топ, топ, топ.
Новый год, порядки новые, колючей проволокой лагерь окружён. Кругом глядят на нас глаза суровые!
Мать вашу за ногу — это ещё что.
А чего — народная песня. Самая модная.
Народная народной рознь; я бы не советовал.
Ладно, чего там. А вот я вам спою. Маэстро, гоп со смыком!
Гоп со смыком, это буду я. Граждане, послушайте меня.
Эх, путь-дорожка! Фронтовая!
Ленинград, и Харьков, и Москва, ха-ха, знают всё искусство воровства, ха-ха!
Красная рубаха, чубчик прыгает над мокрым лбом.
Чёрный ворон около ворот. Часовые делают обход. Звонко в бубен бьёт цыганка, ветер воет над Таганкой. Буря над Лефортовым поёт!
Ночь. В большом зале на эстраде осиротевшие инструменты лежат на стульях, лазорево-серебряные пиджаки висят на спинках, изнурённые музыканты с лицами, как маринованные овощи, подкрепляются за кулисами, трясут папиросный пепел на пёстрые рубахи. В уборной поодиночке — «баяном» — в вену.
Хор, рыдая:
Вспомни про блатную старину. Оставляю корешам жену.
«Во дают».
«Начальство, дери их в доску».
«А ты знаешь, сколько получает первый секретарь».
«Им получать не надо, сколько хочешь, столько и бери».
«Ну, не скажи».
«А я тебе говорю».
Ревела буря, дождь шумел. Во мраке молнии блистали. И бескрайними полями. Лесами, степями. Всё глядят вослед за нами черножо-о-пых глаза!
XLI Эротическая мобилизация. Чем кончилось
4 часа утра
«А, и ты тут… Где Валюха? Валенька! иди сюда».
И снова гаснет свет. Мерцает из зала разноцветными огоньками ёлка. Пары лежат в обнимку. Иных развезло.
«Ну как, весело? Такая, брат, жизнь пошла. Пей, веселись. После лагеря-то, а?..»
«Алексей Фомич, всё благодаря вам».
«Что-то я притомился. Пошли ко мне, отдохнём маленько. И бутылку прихвати, вон ту. Чёрную бери, мартель. Ать, два!»
«Алексей Фомич, кабы не вы…»
«Ладно, слыхали. Потопали… И ты тоже. Ну как, понравилось?»
В лифте:
«Я вам, дети мои, вот что скажу: надо быть человеком. Кругом одно зверьё, вот что я вам скажу. Зазеваешься, глотку перегрызут».
«Прилягте, Алексей Фомич. Сейчас вам расстелю».
«Сперва выпить. Такая, говорю, селяви…»
«Алексей Фомич… может, хватит? Лучше отдохните. А мы тут возле вас посидим».
«Я сказал, выпить».
«Батюшки, а я и закуски не взяла. Сейчас сбегаю».
«Стоп. Обойдётся. Ну, давай… чтобы мы все были здоровы».
«За вас».
«Я что хочу сказать. Ты не смотри, что они такие. Я-то их знаю, сам сколько лет на ответственной работе… В этой среде, понятно? Зверьё, одно зверьё. А надо быть человеком. Вот так. Иди ко мне, Валюха».
«Алексей Фомич, вам бы лучше отдохнуть».
«Иди ко мне, говорю».
«Неудобно как-то…»
«Чего неудобно? Запри дверь. Дверь, говорю, запереть».
«Ну, я пошёл», — сказал писатель.
«Оставаться здесь».
«Да как же, Алексей Фомич…»
«Чего — Алексей Фомич! Твою мать… Как прописку пробивать, помощь, понимаешь, оказать, на работу устроить, так Алексей Фомич. А вот чужих баб еть! Пущай тут сидит. Пущай смотрит».
«Может, мы лучше пойдём… Алексей Фомич, это всё неправда».
«Чего неправда? Ты ему даёшь? Я всё знаю. У меня своя разведка. Ты всем даёшь. Стели постель. Я лечь хочу».
«Сейчас всё будет Алексей Фомич. Две минуты. Только подушку взбить. Вам помочь раздеться? Мы сейчас уйдём…»
«Ку-да? Ни с места. Пущай сидит и смотрит. А ты иди сюда. Ко мне! Снимай тряпки».
«Алексей Фомич, миленький…»
«Это мои тряпки. Снимай всё, сука. Я вот тебе сейчас покажу. И ему будет полезно, будет знать, как бабу ублажать надо. По-настоящему… Всё с себя снимай. Одеяло прочь».
«Да как же, Алексей…»
«Я не смотрю», — угрюмо сказал писатель.
Там что-то происходило. Там сопел и ворчал комсомольский руководитель Алексей Фомич.
«Во-от. Шире ноги, паскуда! Давай, давай, давай… О-о!»
«Ну… ну…» — лепетала женщина. Словно тяжёлый воз поднимался в гору.
«Ыхы, ыхы, ыхы! Ы!.. ы».
И всё стихло. Успокоилось тяжкое дыхание мужчины. Несколько мгновений ещё дёргалось грузное тело.
Валентина выбралась из постели.
«Слушай. Что с ним?»