— Да.
— Ты тоже сошла с ума.
Она издала негромкую прерывистую трель из трех нот, какой он от нее еще ни разу не слышал.
— Ты смеешься? — спросил Саймон.
— Нет.
— Да, смеешься. Это самый настоящий смех. Готов поклясться.
Она снова издала тот же звук.
Он склонился над ней и спросил:
— Тебе больно?
— Не больно.
— Что ты сейчас чувствуешь?
— Умираю.
— Можешь конкретнее?
— Меньше. Я меньше.
— Тебе кажется, что ты уменьшаешься?
— Комната большая. Яркая.
— Тебе кажется, что комната стала больше и ярче?
— Да.
— А я тоже стал больше и ярче?
— И громче.
Он понизил голос:
— Извини.
— Нет. Мне нравится.
— Тебе нравится, что я большой, яркий и громкий?
— Да.
Она закрыла глаза и затихла.
Саймон спустился вниз и вышел на веранду. Тускло-красное закатное небо перечеркивали обрывки рыжевато-багровых облаков. До Саймона доносились детские голоса, но самих детей он не видел. Потом в поле его зрения появился Люк. За ним, размахивая сделанным из кия копьем, гналась Твайла. Картонные крылья бились у нее за спиной. Люк закричал. Саймон не понял, от страха он кричит или от восторга.
Увидев Саймона, Люк остановился. Он весь подобрался, как если бы хотел показать, что ни разу в жизни не кричал и не бегал. Твайла тоже остановилась. Она стояла, внимательно изучая наконечник копья, как будто только для этого сюда и прибежала. Люк тем временем подошел к веранде.
— Паноптикум, — сказал Люк.
— Но ты вроде неплохо проводишь время, — возразил Саймон.
— Общаюсь с местным населением. Я легко ко всему приспосабливаюсь.
Он поднялся на веранду и, стоя рядом с Саймоном, смотрел на меркнущее небо. Твайла осталась внизу и теперь прикрепляла к концу кия нож.
Люк сказал:
— Я тут подумал… Наверное, я хочу лететь с ними.
— Угу.
— По правде говоря, мне нравится быть ценным членом команды. Куда лучше, чем, например, торчать в Денвере без гроша в кармане.
— Понятно.
— А ты?
— Странная они компания.
— Согласен.
— Эмори думает, что во время полета сможет меня модифицировать.
— Неплохо бы.
— Разумеется.
— Знаешь что, — сказал Люк. — Я охотнее полечу, если ты полетишь тоже. Я к тебе привык.
— Я к тебе тоже.
— Вот и отлично. Тогда до встречи.
— До встречи.
Люк спустился с веранды и пошел туда, где его ждала маленькая надианка. При его приближении она не стала поднимать копье. Они негромко о чем-то заговорили. Саймону не был слышен их разговор. Потом они вместе направились прочь от дома и амбара, в поля.
На следующее утро Катарина стала еще меньше. Она казалась совсем крошечной на маленькой белой кровати. С закрытыми глазами свернулась на простыне, часто и неглубоко дышала. Руки она сложила на животе, ноги прижала одну к другой. Она словно пыталась как можно сильней уменьшиться — как будто смерть была узким отверстием, через которое надо изготовиться проскользнуть.
О том, что она больна, говорило только частое дыхание. И все же она уменьшалась. Саймон видел это. Нет, скорее понимал. Собственно с телом ее ничего не происходило, но она вся проваливалась внутрь себя, как если бы туда уходила живительная сила с поверхности ее кожи. Кожа у Катарины сделалась темнее, совсем густого изумрудного оттенка, и поблескивала, как блестят камни. Катарина становилась неживой.
И тем не менее, когда Саймон вошел в комнату, она проснулась. Глаза у нее тоже переменились — теперь они были нездорового мутно-желтого цвета, цвета протухшего желтка.
— Доброе утро, — сказал Саймон. — Как ты себя чувствуешь?
— Умираю, — ответила она.
— Тебе не больно?
— Не очень.
— Может, чего-нибудь съешь?
— Нет.
— Я бы тебе принес что-нибудь получше облученного сурка.
— Я знаю.
Он стоял рядом с кроватью. Даже при том, что она была на пороге смерти, его не оставляло ощущение, что у них сейчас свидание, которое не задалось, но, несмотря на это, все никак не закончится. Он хотел было дотронуться рукой до ее лба, но подумал, что ей это может не понравиться. Кроме того, это было бы формальным жестом сочувствия. А надиане не считают подобные жесты излишними.
Саймон сказал:
— Твоих родных убили, а тебя отправили на Землю.
— Да.
— Мне хотелось бы узнать…
Она ждала, какой вопрос он задаст. Саймон тоже ждал. Открыв рот, он не был уверен в том, о чем именно спросит, хотя вариантов вопроса напрашивалось много. Хотелось бы узнать, не оттого ли ты такая замкнутая и отчужденная. Хотелось бы узнать, не потому ли ты сбежала вместе со мной. Хотелось бы узнать, не чувство ли вины за тот кошмар, что ты навлекла на свою семью, заставило тебя мне помочь.
Когда стало ясно, что продолжать он не станет, Катарина сказала:
— Саймон.
— Да?
— Окно.
— Хочешь, чтобы я закрыл окно? Ты мерзнешь?
— Нет. Отнеси.
— Отнести тебя к окну?
— Да.
— Конечно. Давай.
Он помедлил, прикидывая, как бы удобнее взяться. Она помогла ему — протянула длинные, тонкие джакометтиевские руки и обняла его за шею. Ясно было, что ходить она уже не могла. Правой рукой он подхватил ее под лопатки, левой — под тонкие жилистые бедра.
В первый момент она попыталась отстраниться — слабо, но вполне ощутимо. При всей беспомощности обозначить самостоятельность. Но потом расслабилась и обмякла у него на руках. Для того чтобы повести себя как-то иначе, подумал Саймон, у нее просто не оставалось сил.
Нежно, очень осторожно (не зная наверняка, верить или нет ее словам о том, что она не испытывает боли, слишком сильной боли) он отнес ее к окну. Окно выходило на утоптанный двор и растущее на нем одинокое дерево, под которым они обедали накануне. Дерево, подумал он, было вязом… Или дубом. В нем не было запрограммировано умение различать деревья. Дерево, словно страж, возвышалось точно посередине пейзажа. Позади расстилалась бескрайняя плоскость, ярко-зеленая в лучах солнца и вся замершая — ни ветерка, ни пробежавшего над ней облачка — в ожидании какого-то события, музыкальной ноты или хлопка в ладоши. Но первым делом в глаза бросалось дерево, недвижное средоточие, мерцающее богатой листвой в своем молчаливом утреннем ожидании. Саймон подумал, как необычна должна быть для Катарины эта зеленая тишина земли под ледяной голубизной неба. Там, откуда она родом (если судить по фильмам), господствовали камень и глина разных оттенков черного, свинцового и тусклого серебристо-желтого, на которых местами пробивались мох и папоротники, черновато-зеленые, как водоросли. Слабый свет скупо лился с вечно укутанного облаками неба. Деревни ютились по долинам и ущельям, со всех сторон окруженным горами, отвесными заснеженными пиками — они воплощали торжество вулканического камня и вечной мерзлоты, подобно готическим соборам воздвигаясь над хижинами, загонами для скота и скудными садами, над крохотными башнями и шпилями королевских дворцов, этих миниатюрных копий мрачно сияющих вершин.