Чтобы силою безграничной веры нестись сквозь бесконечные сферы и никогда больше не ведать покоя.
Маленький мальчик, кого ты хочешь унести в космос созерцать рождение звезд?
В половине одиннадцатого Кэт сунула в сумочку сотовый и поспешила к Нью-йоркский университет к Рите Данн. Ее кабинет располагался на Уэверли-плейс, где в одном из строений — Кэт не знала точно в каком — когда-то помещалась сгоревшая в пожаре потогонная фабрика, Этот сюжет был ей знаком лишь смутно: выходы были заперты, чтобы работницы раньше времени не улизнули домой… Что-то в этом роде. Фабрика загорелась, женщины оказались заперты внутри. Некоторые выпрыгивали из окон — не того ли здания, в которое она сейчас входит? Женщины в охваченных пламенем платьях падали на мостовую — прямо здесь или там, дальше по улице? Теперь весь квартал принадлежит Нью-йоркскому университету. Теперь здесь студенты и просто люди, гуляющие по магазинам, кофейня и книжная лавка, где продаются фуфайки с символикой Нью-йоркского университета.
Кэт поднялась на десятый этаж и представилась секретарше, которая кивком показала, куда идти.
Рита Данн оказалась рыжей женщиной лет сорока пяти, одетой в зеленый шелковый жакет и сильно накрашенной. Подведенные черным глаза, умело наложенные румяна. На шее — янтарные бусы, каждая бусина чуть меньше бильярдного шара. Она больше походила на отставную фигуристку, чем на профессора истории литературы.
— Здравствуйте, — сказала Кэт.
Она дала Рите секунду на то, чтобы опомниться. Никто ни разу не сказал ей в лицо: по телефону и не подумаешь, что вы черная. Но у каждого обязательно возникала такая мысль.
— Здравствуйте, — сказала Рита в ответ и с воодушевлением пожала Кэт руку. Людям нравится поговорить с полицейским — пока беда не коснулась их самих.
— Спасибо, что нашли время увидеться со мной.
— Рада встрече. Присаживайтесь.
Она указала Кэт на скрипучий, обитый дерматином стул, а сама уселась по другую сторону стола. По всему кабинету были в беспорядке навалены книги и бумаги (в этом они сестры). На стене позади Риты Данн висел плакат с Уитменом — здоровенная груша стариковского носа, маленькие черные глазки, выглядывающие из пушистых зарослей бороды и волос. На окне кабинета развесил тонкие листья хлорофитум, за ними открывался вид на парк Вашингтон-сквер. Не из этого ли окна некогда выпрыгивали охваченные огнем швеи? Не на этот ли подоконник взбирались, чтобы прыгнуть?
— Итак, — сказала Рита Данн. — Вы хотели узнать кое-что о мистере Уитмене.
— Совершенно верно.
— Можно полюбопытствовать, что конкретно вас интересует?
— Это связано с преступлением, которое я расследую.
— Оно имеет отношение к взрыву?
— Извините, я не могу вдаваться в подробности.
— Понимаю, к делу причастен Уолт Уитмен. Ему что-то угрожает?
— Ситуация не вполне обычная…
Рита Данн коснулась пальцами своих губ цвета красного дерева. Кэт вдруг ощутила всю силу ее напряженного внимания. В идеально подведенных глазах Риты Данн вспыхнуло и засверкало почти осязаемое оживление. Все понятно, подумала Кэт. Ведь ты так одеваешься только для того, чтобы дурачить мужчин. Ты как бомбардировщик-невидимка.
— Мне нравится все необычное, — сказала Рита. — Очень нравится. Только подскажите, пожалуйста, с чего начать.
— Попытаюсь… Можете в общих чертах сформулировать, что Уитмен хотел сказать своей книгой?
— Вкратце этого не объяснишь.
— Понятно. Но хотя бы первое, что приходит в голову…
— Так… Вы о нем вообще хоть что-нибудь знаете?
— Немного. Я читала его в колледже. И сейчас перечитываю.
— Ладно, попробуем… Уитмен, как вам, вероятно, известно, был первым великим американским поэтом-визионером. Он славил не только себя. Он славил всех и вся.
— Это понятно.
— Всю свою жизнь, а прожил он долго, Уитмен писал и переписывал «Листья травы». Первое издание вышло в тысяча восемьсот пятьдесят пятом году. Всего же свет увидело девять изданий. Последнее, которое он сам называл предсмертным, появилось в девяносто первом. Можно сказать, что он писал книгу стихов, которая и была Соединенными Штатами.
— Которые он любил.
— Да, любил.
— То есть его можно назвать патриотом?
— Полагаю, в применении к Уитмену это не самое верное слово. Вот Гомер любил Грецию — но ведь его вы не станете называть патриотом, правда же? Лично я бы не стала. Великий поэт никогда не бывает столь ограничен.
Она взяла нож для бумаги с перламутровой рукояткой, провела пальцами по лезвию. Должно быть, с такой же явной избыточностью одевались аристократы, претендующие на королевский престол, подумала Кэт. И в душе у них скрывалась такая же острая настороженность.
Кэт сказала:
— А мог ли кто-нибудь, читая Уитмена в наши дни, увидеть в нем патриота? Мог счесть «Листья травы» этаким разросшимся национальным гимном?
— Вы даже не поверите, если я расскажу, с какими интерпретациями мне приходилось сталкиваться. Собственно, главное в Уитмене — экстаз. Он был своего рода дервишем. Патриотизм, вы, наверно, согласитесь, подразумевает четкое представление о том, что правильно и что неправильно. Уитмен же любил все сущее.
— Все без разбора?
— И да и нет. Он верил в предначертания судьбы. В его представлении секвойя радуется топору, поскольку ей суждено быть срубленной.
— То есть он не делал различия между добром и злом?
— Он понимал, что жизнь преходяща. И бренность всего сущего его особо не заботила.
— Отлично, — сказала Кэт.
— Мне удалось вам помочь?
— Хм-м… А фраза «Я в семье» вам что-нибудь говорит?
— Вы имеете в виду, принадлежит ли она Уитмену?
— Это не из Уитмена.
— По-моему, тоже. Но не стану утверждать, что знаю его наизусть до последней строчки.
— А она у вас с чем-нибудь ассоциируется?
— Вообще-то нет. Не могли бы вы привести контекст?
— Она могла быть, к примеру, декларацией. Если кто-нибудь скажет вам: «Я в семье» — как вы это поймете с оглядкой на Уитмена?
— Ну… Уитмен чрезвычайно ценил всех на свете людей. Ни одну жизнь он не считал не заслуживающей внимания. Хозяин мельницы и его рабочие, знатные дамы и проститутки — он никому не отдавал предпочтения. Все были достойны его пристального интереса. В каждом он видел проявление чуда.
— Своего рода отец, который отказывается отдавать предпочтение кому-то одному из своих детей?
— Да, пожалуй, можно и так сказать.
— А что насчет работы на общество?