Бродвей стал бы хорошим раем для Лукаса — Бродвей, Кэтрин и книга. В этом раю он превратился бы во все, что видит и что слышит. Там он был бы самим собой и Кэтрин; был бы каллиопой и уличными фонарями; был бы ботинками, шагающими по тротуару, и тротуаром, на который они ступают. Он бы катался с Кэтрин на игрушечной лошадке из витрины «Нидермайера», которая была бы размером с настоящую лошадь, сохраняя при этом все совершенство игрушки и мягко скользя по булыжной мостовой на своих ярко-красных колесиках.
Он сказал:
— Я широк, я вмещаю в себе множество разных людей.
Проходивший мимо мужчина в пальто странно посмотрел на него. В Лукасовом раю этот мужчина был бы одним из ангелов, таким же упитанным и цветущим, как на земле, но только он не считал бы Лукаса странным. В раю Лукас был бы красивым. И все бы понимали язык, на котором он говорит.
Когда он вернулся домой, там было сумрачно и тихо. Печка, стулья, ковер, узор которого призрачно выплывал из темноты. На столе музыкальная шкатулка, разрушившая жизнь семьи. Она стояла все такая же веселенькая, коробочка с вырезанной на крышке розой. Шкатулка по-прежнему умела играть «Задуй свечу» и «О, не шепчи его имя» — как и в тот день, когда мать купила ее.
А еще здесь были лица, они смотрели со стен, их чтили, к ним обращались за советом, с них регулярно вытирали пыль. Посредине Мэттью, шестилетний, темноглазый и чопорно серьезный, репетирующий встречу с инфлюэнцей, которая год спустя превратит его в фотографию. Вот шутник дядя Иан, который находил забавным, что в один прекрасный день от него останется всего лишь лицо на стенке. Вот круглая довольная физиономия прабабушки Эйлин, которая считала жизнь временным неудобством, а смерть — подлинным и единственным пристанищем. Все они, полагала мать, пребывали в раю, однако рай для нее был равнозначен Ирландии, но только чтоб там никто не голодал.
Матери следовало бы приготовить место для Саймона, но места на стене больше не оставалось. Лукасу было интересно, придется ли убрать кого-нибудь из предыдущих покойников.
Лукас помедлил у двери в комнату родителей. Он слышал за дверью их дыхание, подумал о том, что может им может сниться. Постояв немного в одиночестве среди сонного мрака, он направился в комнату, где жили они с Саймоном.
Там стояла их кровать, а над ней из овальной рамы выглядывала святая Бригитта, вся страдание и экстаз, с пламенеющим кругом над головой, — когда Лукас был младше, он думал, что это у нее так болит голова. Вот колышки, на которых висела их одежда, его и Саймона. Святая Бригитта скорбно взирала на ненадетые вещи, как могла бы взирать на тела праведников, после того как от них отлетела душа. Она словно гадала в своем круге света: куда подевались механизмы, движимые желанием и нуждой, которые прежде носили эти рубахи и штаны? Попали в рай. А на что он больше похож — на Бродвей или на Ирландию? В ящиках легли под землю. Заключены в портретах и медальонах, в комнатах, которые все не хотят расстаться с воспоминаниями о тех, кто в них ел, спорил и видел сны.
Лукас разделся и лег в постель с Саймоновой стороны. Подушка Саймона все еще пахла Саймоном. Лукас вдохнул это запах. Это были соки Саймона — выделения его сальных желез, его пот. Еще, не так явно, слышался запах машинного масла и другой его запах — запах, которым пах только Саймон. Он напоминал запах хлеба, но не был им, а был всего-навсего запахом тела Саймона, когда оно двигалось и дышало.
В окно, по ту сторону двора-колодца, он видел освещенные занавески Эмили Хофстедлер. Эмили работала с вместе с Кэтрин в «Маннахэтте», пришивала рукава к корсажам. Она любила тайком лакомиться рахат-лукумом из серебристой жестянки, которую прятала у себя в комнате. Наверно, подумал Лукас, она и сейчас его ест там, за занавесками. А что было бы раем для Эмили, которая обожала сладкое и вздыхала по Саймону? Был бы там у нее съедобный Саймон?
Он зажег лампу, достал из-под матраса книгу. И начал читать:
Ребенок сказал: «Что такое трава?» — и принес мне полные горсти травы,
Что мог я ответить ребенку? Я знаю не больше его, что такое трава.
Может быть, это флаг моих чувств, сотканный из зеленой материи — цвета надежды.
Или, может быть, это платочек от Бога,
Надушенный, нарочно брошенный нам на память, в подарок,
Где-нибудь в уголке есть и метка, чтобы, увидя, мы могли сказать чей?
Он перечитывал эти строки снова и снова. Потом закрыл книгу и, подняв ее, поднес к глазам портрет Уолта — глядевшее со страницы маленькое бородатое лицо. Хотя грех так думать, он все равно не сомневался, что Бог должен быть похожим на Уолта с его пронизывающе-благосклонным взглядом и съедобной на вид струящейся бородой. Он видел Уолта два раза на улице, и однажды, как ему показалось, встретил святую Бригитту, — вся укутанная и печальная, она заходила в дом, на голове у нее была шляпа, прячущая круг света. Ему было приятно знать, что они ходят по земле, но больше они нравились ему такими, какими обитали здесь, в книге и на стене.
Лукас положил книгу обратно под матрас. Погасил лампу. Ему снова стал виден свет занавесок Эмили на той стороне двора-колодца. Он зарылся лицом в подушку Саймона. Саймон все еще был с ними. Им пахла его подушка.
Лукас прошептал в подушку:
— Тебе надо уйти. Правда, по-моему, тебе пора.
Утром он заварил чай себе и отцу, достал хлеба. Отец сидел за столом со своей дыхательной машиной — трубкой и мехами, закрепленными на металлическом штативе с тремя тонкими квадратными ножками. Мать еще не вставала.
Лукас съел свой хлеб, выпил чай и сказал:
— До свидания, отец.
Отец испуганно посмотрел на него. За годы, проведенные в дубильной мастерской, он сам превратился в кожаную заготовку. Отполированная, с невидимыми порами кожа идеально обтягивала его череп и тяжелую нижнюю челюсть. Темные глаза выглядели на его лице драгоценными камешками. Свою красоту, свои крупные дерзкие черты Саймон унаследовал в основном от отца. В кого и почему пошел Лукас, не знал никто.
— Ну пока, — сказал отец.
Он поднес к губам трубку и сделал вдох. Мехи надулись и опали. Теперь, когда он стал кожаной заготовкой с драгоценными камешками вместо глаз, за него дышала машина.
— Присмотришь за матерью? — спросил Лукас.
— Ага.
Лукас положил свою маленькую ладонь на его коричневую. Он любил себя за то, что любил отца. Это было лучшее, что он мог для него сделать.
— Я на фабрику, — сказал он.
— Ага, — ответил отец и сделал еще один вдох из трубки. Машину он получил в подарок от дубильной мастерской. Ему дали эту машину и еще немного денег. За Саймона денег никто не дал, потому что он погиб по своей собственной вине.
Лукас поцеловал отца в лоб. Ум у отца тоже превратился в кожаную заготовку, но добрым он был по-прежнему. Только все для него стало проще. Но все, что нужно, он еще делать мог. Он все еще мог любить мать Лукаса и ухаживать за ней. Лукас надеялся на это.