— Ты останешься со мной? — спросил Лукас.
— Конечно останусь, — ответила она.
— Ты поправишься, — сказал Лукасу Дэн.
Лукас промолчал. Он начал понимать — у Дэна просто был перерыв, и ничего больше. Если сейчас Дэну надо уходить на работу, то завтра на работу уйдет и Кэтрин.
— Ты поправишься, — повторил Дэн медленней и внятнее, как будто не был уверен, что Лукас расслышал его с первого раза.
Лукас сказал:
— Кто из молодых мужчин ей по сердцу больше всего? Ах, и самый нескладный из них кажется ей красавцем!
— Прощайте.
— Прощай, — сказала Кэтрин.
Дэн странно на нее посмотрел. Выражение его лица напоминало то, с каким Кэтрин смотрела на Лукаса, когда тот принес ей миску. Между Дэном и Кэтрин что-то промелькнуло. Она показала ему миску, за которую слишком много заплатила. Она показала ему свою изуродованную руку. Она стояла с вызовом, уязвленная и гордая.
Поскольку говорить или делать было больше нечего, Дэн ушел.
Кэтрин сказала Лукасу:
— Тебе хорошо бы лечь. Боюсь, кроме как на полу, места здесь не найти.
Он ответил:
— Я пойду на лесистый берег, сброшу одежды и стану голым, я схожу с ума от желания, чтобы воздух прикасался ко мне.
— Тсс, молчи. Тебе надо отдыхать. Отдыхать и молчать.
— Я доволен — я смотрю, пляшу, смеюсь, пою.
— Перестань, — сказала Кэтрин. — Оттого что ты несешь вздор, тебе только хуже.
Она помогла ему опуститься на пол. Потом сама села на пол так, чтобы он мог положить голову ей на колени. Ему под голову легли крахмальные складки ее платья.
Он спросил:
— Ты останешься со мной?
— Я же сказала, что да.
— Не только на сегодня.
— На столько, на сколько будет нужно.
Лукас был болью и коленями Кэтрин. Боль была коконом, окутывающим его подобно жгучим повязкам. В этом коконе, на коленях Кэтрин, трудно было думать о чем-нибудь другом. Но он старался. Он добился своего. Привел ее сюда, но пока что спас ее только на один день. Надо было спасать и дальше. Но что для этого сделать, он не знал.
— Кэтрин, — позвал он.
— Тсс. Не разговаривай.
— Ты должна уйти со мной.
— Забудь об этом. Забудь обо всем.
Он старался не забывать.
— Вчера ты была не права, — сказал он.
— Больше ни слова.
— Ты должна взять ребенка и уйти.
— Ш-ш-ш.
Сквозь свой жгучий кокон он видел: она должна взять ребенка и пойти в место вроде ночного парка, к траве и тишине. Она должна искать, как это велел Лукасу Уолт. Были и другие схожие места, не только парк. Он их видел на картинках. Были поля и горы. Были леса и озера. Можно было бы увести ее в одно из таких мест, думал он. Он бы придумал, как это сделать.
На койке продолжал бормотать мужчина.
В палату вошла сестра. Ее черный убор жил своей жизнью; он воссоздавал собою ее, вырезанное из дерева, лицо. Она наложила на руку Лукасу новую повязку. Она извлекла (из-под под своего облачения?) шприц с прозрачной жидкостью. С привычной невозмутимостью сапожника, прибивающего подметку, взяла Лукаса за другую руку, здоровую. Ввела иглу, и это было похоже на укус пчелы, боль была слабой, какой-то странной, живой, как крошечный огонек. Вынув иглу, она ушла. Поскольку ее лицо было вырезано из дерева, разговаривать она не умела.
Недолгое время спустя в сознании Лукаса распустился цветок Он чувствовал, как распускаются лепестки, как раскрывается бутон. Боль никуда не делась, но она уже не была в нем. Она отлетела от него, как душа отлетает от умершего. Она превратилась в завесу, мерцающую так, словно она была из стекла, а это стекло было испещрено цветными прожилками и крошечными световыми пятнышками. Эта завеса парила, хрупкая как стекло, над Лукасом с Кэтрин. Обнимала их со всех сторон. Боль струилась по ее голубым, зеленым, нежно-розовым капиллярам. Там, где боль была сильнее, она подрагивала бледной светящейся зыбью, какая бывает на реке. Боль окружала их, они находились внутри нее.
Лукас думал, что он не спит. Он думал, что ему ничего не снится. И в то же самое время он видел вещи, какие обычно видел во сне. Он видел, что за завесой боли, за стенами палаты, была больница с ее терпеливыми страдальцами и рыдающим мужчиной. За пределами больницы начинался город, с его домами и заводами, с улицами, по которым ходил Уолт, дивясь всему: кузнецам, обливающимся потом у своих горнов, женщинам, прогуливающимся под шляпками с перьями, чайкам, кружащим в небе, как сны этих женских шляпок. Там, где кончался город, была книга, которая породила все, что видел и любил Уолт, потому что любила Уолта и хотела доставить ему удовольствие. А там, где кончалась книга… А кончалась ли она вообще? Лукас не мог этого сказать. Ему казалось, он видит даль и безбрежность, которые были в книге и вне ее. Ему казалось, он видит поля и горы, леса и озера — хотя они были и не такими, какие рисуют на картинках. Судя по картинкам, они были плоскими и унылыми, тускло-зелеными и водянистыми, линяло-голубыми. Теперь он видел, что они полны жизни и сияют красками. Видел океаны колышущейся травы, слепящие белизной горы.
Лукас почувствовал нежное прикосновение ко лбу. Кэтрин что-то нашептывала ему. Он ее не понимал.
И туг что-то сказало Лукасу: пора.
Что именно пора?
Все переменилось. Он снова стоял посреди комнаты, но комната на сей раз предстала в своем подлинном виде — стены, пол и потолок из холста, за ними простирается город, а еще дальше — океан травы. Он не понимал, видят ли то же другие. Видит ли деревянная сиделка, поскольку она тоже была здесь, спиной к нему, и здесь же была рука Кэтрин, которой она поддерживала его. Он пошел, во всяком случае, думал, что пошел. Боль последовала за ним, мерцающая и всепоглощающая.
Он вышел в коридор, где ждали ждущие. Они горели своей собственной болью, она наполняла их, делала красивыми и странно фосфоресцирующими. Проходя между ними, он знал, что они — ему друзья. Он знал, что эти увечные, все до одного, — его семья, родичи, которых он никогда не встречал, но на которых указал ему зов крови.
Потом он увидел Саймона. Саймон вошел и встал перед ним.
Лукас замер. Вид брата был ужасен. Лицо распухло, один глаз слепо глядел из глазницы, второго не было вовсе. Спутанные остатки волос липли к тому, что осталось от черепа. Правая рука, та, что зажимом затащило под колесо, была клочьями мяса на кости. Ткань рубашки мешалась с костями грудной клетки, так что ткань и плоть стали одно. Его оставшееся невредимым сердце — оно оказалось больше, чем ожидал Лукас, — сияло позади четких желтовато-белых полосок ребер.
Это был Саймон, отпущенный наконец из машины и из ящика. Это был Саймон, которого им не позволили видеть. Как он сюда попал?