Кэтрин сказала:
— Пора идти. Проводишь меня до дому?
— Да, — сказал он. — Да.
На улице Кэтрин взяла его под руку. Он старался успокоиться, вышагивать твердо, по-мужски, хотя больше всего ему хотелось вообще перестать вышагивать, а подняться дымком вверх и поплыть над улицей, полной вечернего народа — возвращающихся домой рабочих, мальчишек, продающих газеты. Полоумный мистер Кейн в серовато-коричневом пальто расхаживал на своем углу, вылавливая что-то у себя из бороды и выкрикивая: «Негодник, ты пропал и забыт, но что ты наделал разбитым сердцам?» Улицы пронизывали обычные запахи конского помета, керосина и едкого дыма — здесь обязательно что-нибудь где-нибудь горело. Если бы только Лукасу оставить свое тело — он бы превратился в то, что он видел, слышал и обонял. Он бы обволок Кэтрин, как обволакивал ее воздух, касался бы ее повсюду. Она бы вдохнула, и он оказался бы внутри нее.
Он сказал:
— И малейший росток есть свидетельство, что смерти на деле нет.
— Правильно, мой хороший, — отозвалась она.
Мальчишка-газетчик кричал:
— Покупайте! Читайте! Зверское убийство женщины!
Лукас подумывал, не пойти ли в газетчики, но за это слишком мало платят, да и кто может поручиться, что он станет выкрикивать заголовки? Забудется и пойдет по улице, декламируя во весь голос: «Ибо каждый атом, принадлежащий мне, принадлежит и вам». Фабрика ему больше подходит. А если станет невмоготу, он может кричать в Саймонову машину. Машина об этом не узнает, или ей не будет до этого дела, как теперь и Саймону.
Всю дорогу Кэтрин молчала. Лукас заставил себя тоже не открывать рта. Ее дом находился в трех кварталах к северу, на Пятой улице. Они вместе поднялись на крыльцо и остановились у обшарпанной двери.
— Ну вот, пришли, — сказала Кэтрин.
Мимо проехал фургон с золотистым пейзажем на борту: две коровы паслись среди чахлых деревьев, а третья подняла морду к реявшему в золотом небе названию маслобойни. Может, такой он и есть, рай? Захотел бы Саймон там очутиться? Если бы Саймон отправился в рай и тот возьми да окажись лугом с благостными коровами, каким бы Саймон туда прибыл? Целым или искореженным?
Между Лукасом и Кэтрин сгустилась тишина, непохожая на молчание, сопровождавшее их по пути. Пора, подумал Лукас, сказать что-нибудь, и сказать не как книга.
— С тобой все будет в порядке?
Она засмеялась, и он волосками на руке ощутил это тихое журчание.
— Это я должна бы тебя об этом спросить. С тобой все будет в порядке?
— Да, все будет хорошо.
Она бросила взгляд чуть повыше Лукаса и повела плечами, слегка поежившись под своим темным платьем. На какое-то мгновение показалось, что платье с высоким воротником и его шуршащий невидимый шелк живут своей собственной жизнью. Словно, подумав было воспарить прочь из платья, она отказалась от этой мысли и решила остаться в одеждах.
— Случись это неделей позже, я была бы вдовой, да? А теперь я ничто, — сказала она.
— Нет-нет, ты замечательная, ты красивая.
Она снова рассмеялась. Лукас посмотрел под ноги и увидел в камне крыльца какие-то блестящие вкрапления. Слюда? Он быстренько вошел в камень. Он был холодным, искрящимся и неизменным, ему нравилось, что по нему ходят.
— Я старуха, — сказала она.
Он замешкался. Кэтрин было основательно за двадцать пять. Это много обсуждалось после помолвки, потому что Саймону едва исполнилось двадцать. Но она не была старой в том смысле, который имела в виду. Она не скисла и не одрябла, не поблекла.
Он сказал:
— Предо мною вы ни в чем не виновны, для меня вы не отжившие и не отверженные.
Она коснулась пальцами его щеки.
— Милый мальчик, — сказала она.
— Я тебя еще увижу?
— Конечно увидишь. Я отсюда никуда не денусь.
— Но это будет уже не так, как раньше.
— Да, боюсь, не совсем так.
— Если б только…
Она ждала, что он скажет. Он тоже ждал. Если б только машина не взяла Саймона. Если б только сам Лукас был взрослее и крепче здоровьем, если б надежнее было его сердце. Если б только он сам мог жениться на Кэтрин. Если б только он мог оставить свое тело и сделаться платьем, которое она носит.
Молчание все длилось, и она поцеловала его. Коснулась губами его губ.
Когда она отстранилась, он сказал:
— Воздух не духи, его не изготовили химики, он без запаха, я глотал бы его вечно, я влюблен в него.
— Теперь иди домой и ложись спать, — сказала она.
Пора было оставить ее. Ему нечего больше было делать, нечего сказать. Но он медлил. Лукас почувствовал, как иногда чувствовал во сне, что стоит на сцене перед полным залом и от него ждут, чтобы он что-нибудь спел или прочитал.
Она повернулась, достала из сумочки ключ и вставила его в замочную скважину.
— Спокойной ночи, — сказала она.
— Спокойной ночи.
Он спустился по ступенькам. Стоя на тротуаре, он произнес вслед ее исчезающей фигуре:
— Я и молодой и старик, я столь же глуп, сколь и мудр.
— Спокойной ночи, — повторила она.
И скрылась с глаз.
Он не пошел домой, хотя именно так ему следовало поступить. Вместо этого он пошел на Бродвей, туда, где ходили живые люди.
Бродвей оставался самим собой, всегда собой — рекой света и жизни, несущей себя сквозь тени и огоньки большого города. У Лукаса, как и каждый раз, когда он оказывался здесь, засосало под ложечкой от будоражащего ощущения противозаконности, как если бы он был шпионом, засланным в другую страну, в королевство богатых. Он шагал с нарочито беззаботным видом, надеясь остаться настолько же невидимым для окружающих, насколько они были видимы ему.
На тротуарах припозднившиеся покупатели уступали место ранним праздношатающимся. Дамы в платьях цвета голубиной грудки, цвета дождя шелестели мимо со свертками в руках, негромко переговариваясь друг с дружкой из-под полей оперенных шляпок. Мужчины в пальто шагали уверенно, распространяя вокруг себя резкий аромат сигар, скаля в улыбке зубы, шлепая по брусчатке ботинками цвета лакрицы. Экипажи проезжали мимо, развозя по домам любовниц этих мужчин, мальчишки-газетчики выкрикивали: «Читайте! Читайте! У Пяти Углов убита женщина!» Красные занавески пузырились в окнах гостиниц под багровеющим с приближением ночи небом. Кто-то где-то играл на каллиопе мелодию «Лилит», но казалось, будто музыку порождает сама улица, будто это люди, такие уверенные и довольные собой, своими шагами извлекают ее из тротуара.
Если Саймон был в раю, то рай мог быть похож на все это. Лукас без труда представлял себе вечно шагающие души умерших, звучащую из брусчатки музыку и приглушающие свет занавески. Но было бы это раем для Саймона? Его брат всегда (не теперь, раньше) был шумным и необузданным, любил попеть песни и поесть. Что еще могло его порадовать? Ему дела не было до занавесок или платьев. Дела не было до Уолта и книги. Чего бы ему хотелось от рая?