— Не помню.
— Ты говорил про прядильщицу. Ты говорил про невесту и… проститутку. Про женщину, которая собирается родить.
— Это была книга.
— Почему ты это сказал?
— Слова приходят ко мне сами собой. Я не знаю как.
Она наклонилась ближе к нему, вглядываясь ему в лицо, как если бы слова были написаны на нем, плохо, но все же различимые, читаемые с трудом.
Она сказала:
— Ты правда не знаешь, да? Ох, Лукас, я боюсь за тебя.
— Нет, пожалуйста, не бойся за меня. Тебе надо за себя бояться.
— У тебя есть дар, — сказала она притихшим голосом. — У тебя есть страшный дар, ты знаешь об этом?
Какое-то мгновение он думал, что Кэтрин говорит о миске. Та и вправду была страшным даром. Может, она вообще ничего не стоила, а он отдал за нее деньги, которые должен был потратить на еду. И Кэтрин от этой миски что за польза? Лукас так и стоял с протянутыми руками, кровь шумела у него в ушах. Он был и мальчиком, купившим миску, и мальчиком, который ее Лукасу продал. Тот, другой мальчик, наверно, уже возвращается домой к родным и несет им еду. Нет, Лукас мог быть только тем, кто купил миску. Он мог только стоять перед Кэтрин со своим страшным даром в руках.
Она нежно (он никогда в жизни не знал такой нежности) взяла у него из рук миску. Она теперь была у нее в руках.
— Ну что нам с тобой делать? — произнесла она. — Как жить твоим отцу с матерью?
— В этот час я с тобой говорю по секрету, этого я никому не сказал бы, тебе одной говорю.
— Не надо. Хватит.
— Мертвые поют для нас из машин. Они по-прежнему с нами.
— Перестань. Говори своими словами.
— Саймон хочет женится на тебе в стране мертвых. Он хочет, чтобы ты была там с ним.
Она в досаде тряхнула головой:
— Послушай меня. Замечательно, что тебе захотелось купить мне эту миску. Ты милый, щедрый мальчик. На эту ночь я оставлю миску у себя, а завтра продам ее и верну тебе деньги. И пожалуйста, не обижайся.
— Не доверяй своей швейной машине. Не надо слушать, что она тебе поет.
— Тсс, если мы каждый вечер будем так шуметь, нас сгонят с квартиры.
— Тебе кажется, что я жажду тебя удивить? Удивляет ли свет дневной? Или горихвостка, поющая в лесу спозаранку?
— Иди домой. А завтра заходи после работы.
— Я не могу уйти от тебя. Не хочу.
Она погладила его по голове:
— Увидимся завтра. Береги себя.
— Это тебе надо беречь себя.
Она или не услышала, что он сказал, или не поняла его слов. С печальной улыбкой она открыла дверь, а сама пошла в дом.
Лукас постоял под дверью, как собака, ждущая, чтобы ее впустили в дом. Ему не нравилось быть похожим на собаку, и немного спустя он пошел прочь. Попавшаяся по пути крошечная женщина спросила: «Ну что, не напроказничал?» Он ответил, что все в порядке, ничего он не натворил. А ведь на самом деле натворил? Была миска и потраченные на нее деньги. Были и другие преступления.
Он пошел домой, потому что у него теперь были деньги (кое-что еще оставалось), а отцу и матери нужно было есть. Он купил колбасы в мясной лавке и картошки у торговавшей на улице старушки.
В квартире все было как всегда. Мать спала за закрытой дверью. Отец сидел за столом, потому что было уже пора. Он прикладывался губами к машине и вбирал в легкие призрачную песню Саймона.
— Привет, — сказал Лукас.
Его голос странно прозвучал в тишине комнаты — как громкий шелест сухих бобов в пустой кастрюле.
— Привет, — откликнулся отец.
Не изменился немного голос отца от того, что его легкие наполнялись Саймоном? Не исключено. Лукас не был в этом до конца уверен. Или, с Саймоном внутри, отец превращался в машину?
Лукас разогрел колбасу и сварил картошку. Дал поесть отцу, оставшееся отнес матери, которая спала — беспокойно, но спала. Он решил, что лучше ее не тревожить, и оставил еду на прикроватном столике, чтобы она могла поесть, проснувшись.
Когда отец доел, Лукас сказал:
— Отец, пора спать.
Отец кивнул, подышал, снова кивнул. Он встал, прихватив с собой свою машину.
Лукас проводил отца до порога спальни. Мать что-то бормотала во сне. Отец сказал:
— Она все бредит.
— Она спит. Для нее так лучше.
— Она не спит. Она бредит.
— Тсс. Ложись спать. Спокойной ночи, отец.
Отец растворился в темноте. Ножки машины проскребли дощатый пол следом за ним.
Я хотел бы передать ее невнятную речь об умерших юношах и девушках,
А также о стариках, и старухах, и о младенцах, только что оторванных от матерей.
Что, по-вашему, сталось со стариками и юношами?
И во что обратились теперь дети и женщины?
Лукас прочитал эти строки, погасил лампу и уснул.
Ему снилось, что он в каком-то зале, огромном и наполненном лязгом. Это была фабрика и не фабрика. В зале царила серебристая полутьма, совсем как на фабрике, но там не было ничего, кроме шума, оглушительного шума, не того, что производили машины, хотя и похожего. Лукас понимал, что машины исчезли, но вскоре вернутся на свои места, как стадо возвращается в хлев. Он должен был подождать. Подождать, пока они вернутся. Он посмотрел вверх — что-то велело ему посмотреть вверх — и увидел, что потолок усеян звездами. Там были Пегас, Орион, Плеяды. Он понимал, что эти звезды — тоже машины. И некуда было деться из этого мира, из этого зала. Звезды двигались механически, что-то спускалось из зенита — тень на фоне ночного неба…
Он повернулся и посмотрел прямо в чье-то лицо. Глаза — темные омуты. Кожа на лице туго обтягивает череп. Оно говорило: «Мальчик мой, мальчик мой».
К нему прижималось лицо матери. Он видел во сне мать. Он попытался что-нибудь сказать, но ему не удалось.
Лицо заговорило снова:
— Мой бедный мальчик что с тобой сделалось…
Он не спал. Мать склонилась над его кроватью, придвинула лицо вплотную к его лицу. Он чувствовал ее дыхание на своих губах.
— Со мной все хорошо, — сказал он. — Ничего со мной не сделалось.
Прижимая к себе, как младенца, она держала музыкальную шкатулку. Она сказала:
— Бедное дитя.
— Тебе это снится, — сказал ей Лукас.
— Мой бедный, бедный мальчик. Один, а потом другой и еще другой.
— Давай я отведу тебя обратно в постель.
— Во всем виновата жадность. Жадность и слабость.
— Пошли. Пошли обратно в постель.