Палач
[17]
В ту ночь стрелки прыжком настигли час рассвета.
Ночью бессонница читала мне Коран, я записывал:
«Терпи, мое время, мой разум, душа…»
На рассвете лег, потолок закачался, как дно лодки,
через все тело поплыла сквозь плоть,
разрывая прутьями ткани,
потянулась долгая птичья клетка,
узилище, геометрия зла, мышца абстракции.
Я замер в предчувствии, что со мной вновь случится припадок, как в ту ночь со второго на третье января,
когда каждая клетка тела открыла око числом,
и даже пот, стекающий у меня со лба, — одна его струйка стала единицей, другая четверкой,
а судорога скрутила ноги в семь и девять.
Я успокоил Гюзель и отправил ее спать в соседнюю комнату. А сам в 7:10 вышел из дому за цветами, очень хотелось взять в руки тюльпан, успокоиться,
вдохнуть его пряность, его черно-алую бездну.
Я собирался вернуться часа через два,
хотя не знал еще, где возьму цветок.
Я продвигался к тюльпану в бреду, спасительно,
судорожно помня о том, что друг моего детства был Адмиралом тюльпанов, обладал целой плантацией, прохладные, скрипучие листья полно и туго лежали в ладонях…
Вчера весь день в кармане пролежали 26 манат,
26 — икона хуруфитов (26-я сура, «Поэты»).
Пять из них я отдал Аббасу, чтобы купил зерна для птиц. Итак, теперь я владел 21-й сурой, «Пророки».
Я отсчитал от ворот сорок шагов и встретил старуху.
Я заговорил с ней, спросил, где работает.
«Уборщицей в Доме культуры. Пенсии не хватает.
Сыновья помогают редко».
Я вложил деньги в шершавую ладонь труда.
21-я сура зазвучала в линиях ее судьбы.
Я огляделся и ничего, кроме солнца, не увидел.
И тогда я пошел прямо за восходящим светилом.
Я принял его за тюльпан, я возжелал заглянуть в его черную сердцевину.
Никуда не сворачивая, забыв о себе.
Миновал кинотеатр и за бензоколонкой встал перед забором с витками колючей проволоки.
За ним высился лес ветвистых антенн.
Они гудели от ветра.
Я взобрался на пригорок, нетерпеливо обдумывая,
что делать дальше. Солнце влекло меня за собой, торопило.
Из дыры в заборе вытекла собака. Вдруг предо мной возник подросток.
— Что это за место? — спросил я его.
— Запретная зона. Как только перелезешь, сработает сирена, прилетит охрана.
— Кого ты любишь больше всех на свете? — спросил я ребенка. — Родину, маму. Бога.
— Ты совершаешь намаз? — Нет. Я пока не могу. Моя мама совершает намаз.
— Понимаю тебя. Я тоже пока не в силах. Скажи, как обойти это проклятое место? Я хочу всегда идти прямо.
— Тогда иди налево, через кладбище. Но будь осторожен, там стая одичавших собак. Подбери палку, насобирай камней. Я поблагодарил и прошел через кладбище, оглядываясь на портреты умерших, блестевшие от росы. Покойная сила мертвых душ волновала мои мысли. Я лег на землю ничком, прислушался. Скоро я снова вышел на прямой путь. Но почти сразу остановился перед стелой. На ней сидела птица. Как над добычей, она распростирала крылья, изгибала шею. Я подошел к водителю стоявшего рядом автомобиля и спросил:
— Зачем здесь этот памятник, откуда?
— Не знаю. Ты ведь сам знаешь.
— С чего ты взял? Я здесь впервые.
— От твоего лица идет сияние.
— Как же выйти на прямой путь?
— Впереди тоже есть статуя, статуя льва, от него — поднимайся выше.
Я дошел до льва, он смотрел на плакат с изображением президента, указывающего наследнику путь в будущее. Лев мне не понравился, я принял его за идола. Я обошел его, закидывая камнями. Сошел, испачкав всю куртку известкой, сбросил ее под куст и стал подниматься выше. Дорогу мне преградило деревце. Я передвинул его, чтобы идти прямо. По дороге я спросил у старухи, подметавшей тротуар:
— Куда ведет этот прямой путь?
— Он ведет все прямо и прямо. Подождала, спросила трогательно, с заботой:
— Сынок, ты тоже болен?
— Нет, а в чем дело?
— Мой сын душевнобольной. Он тоже выходит из дому и не может найти дорогу обратно. А ты, ты умеешь возвращаться?
— Да, я умею. Я поэт и переводчик. Со мной все в порядке. Я пошел дальше, хотелось пить, отдохнуть.
Тут я увидел траурную палатку.
Подошел, поздоровался, пролепетал благословение,
сел и попросил попить. Мне принесли чай и на блюдце шесть фиников.
Я отпил и заплакал. Ко мне подошли,
спросили, в чем дело. Я мотнул головой:
«Ничего, все в порядке». Я выпил кипяток и съел четыре финика. Я спросил имя усопшего человека. «Гюзель», — ответили мне.
Поблагодарив за все, я снова вышел на прямой путь.
Солнце уже взошло над горизонтом.
Вдруг мысль мелькнула в мозгу птицей: дойти до острова Артем, попроситься к Гюнель,
к бывшей однокласснице, в которую был влюблен мой друг,
Адмирал тюльпанов, пропавший в Америке…
Попроситься на чай к Гюнель, заняться с нею любовью и после двинуть, как в детстве, на эстакаду,
уводящую в море, далеко-далеко, достичь той точки,
когда вокруг нет ничего, кроме горизонта и моря,
нет никакой земли, а только волнистая нитка эстакады тянется в море, возможно, до самого Ирана,
и мне пригрезилось, что, как Христос по водной глади,
я в конце концов смогу дойти до Мекки,
а может, и до Иерусалима.
Я шел вдоль трассы, и автомобили пронзали меня,
как пушечные ядра. Я миновал Мардакяны.
Я шел мимо бакинских сел, выходящих к морю,
в виду их мне дышалось легче — море давало свободу груди, и я мог раздышаться в Иран,
в Исфахан, в Шираз, мне было легче, когда глаза ласкали горизонт или обрезались им,
его лезвием, источая слезу. Я не заметил,
что слезы давно заливали мои щеки; при порывах ветра леденела влажная кожа.
Я прошел мечеть, мусульманское кладбище,
христианское кладбище, где заметил среди крестов одинокую мужскую фигуру.
Я шел за солнцем и чувствовал, как все цветы,
все солдаты-тюльпаны поворачивают за мной свои лица, тянутся постичь прямой путь.
Все пчелы, очнувшиеся от спячки,
выравнивают линии своих полетов.
Наконец я взобрался на холм.
В небе прямо надо мной парил сокол.
Я видел строй его перьев.
Светлый сокол то приближался ко мне,