Книга Перс, страница 69. Автор книги Александр Иличевский

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Перс»

Cтраница 69

И помнят глаза, как садится солнце. Как тень проливается по Большой крепостной от Верхнего базара к Нижнему: от Юхары-базар, царства ювелиров, до ремесленнического Ашагы-базара. От Шемахинских ворот и от Сальянских — к резным камням дворца Ширваншахов. Как проясняются, становятся мягкими очертания ослепших от солнца дворцовых строений: густые резные арабески, купольные бани, диван-сарай, мечеть и беседка, скрывающая глубокий колодец и возвышение рядом. Мы воображали, что это и есть шахская тюрьма: из колодца доставали преступника, а на лобном месте палач отсекал ему голову. Из подземелья к лицу льнула прохлада и слабый запах хлорки. Дышал раскаленный за день камень.

В середине XIX века нефть вскормила этот город. Лет за двадцать уездный городок превратился в один из крупнейших городов империи. По росту населения он крыл даже Сан-Франциско времен Золотой лихорадки. В том же 1849 году, когда была пробурена на Апшероне первая скважина, на Американской речке у лесопилки Саттера нашли первое золото, и оба города мгновенно стали известны всему миру. Черное золото откликнулось собрату.

Гославский, Скибинский, Эдель, Гаджибабабеков, Серман, Фон-дер-Нонне застраивают город с той же интенсивностью, с какой нефтяные поля Апшерона покрываются буровыми вышками. Нефтепромышленники возводят особняки и доходные дома. Каждая постройка баснословна. Мавританский стиль захватывает набережную бухты чередой Алупкинских дворцов, удел наместника Кавказа попран. Усобица азарта питает создание шедевров в духе лучших европейских образцов модерна, ампира, классицизма, новой готики и нового барокко. Воплощенные в белом камне, детализированные миражи Вены, Петербурга, Берлина, Стокгольма населяют каменистый порог Персии. К началу XX века Баку обретает необщее выражение облика, снискавшего ему славу «Парижа Востока».

Вместе с тем приток населения обезобразил окраины города, примыкавшие к промышленным районам. Максим Горький, бежавший из Баку, где был с товарищем на заработках, живописал Черный город — скопление рабочих поселков, перемежаемых нефтяными площадями, — «гениально сделанной картиной ада». Мрачное зрелище леса из скважинных колонн, луж воды, смешанной с нефтью (резкая, складчатая, облачно-перистая слоистость, распираемая медленным сочащимся поступленьем завораживает, и, склонившись согбенно над лужей, можно получить солнечный удар: девушка-нефть распускает юбки), путаница труб, шеренги цистерн, нефтеперегонные пышущие колонны и вечная опасность сгореть заживо устрашили бы любого.

Ветер распространял огонь мгновенно, взрывом; работа на площадях была опасней любой иной — под землей, на суше, на море. Фонтаны льющегося огня гуляли свободно до неба, пожирали пространство, металл плавился в огненных пастях. Шахтеры, рудокопы, высотные монтажники, моряки и летчики рисковали жизнью значительно меньше, чем рабочие нефтепромыслов того времени. Муж двоюродной тетки моей матери в 1954 году оказался внутри столба горящей нефти. Обезображенный, без лица, он иногда встречался нам в Крепости. В соломенной шляпе, замотанный белой шалью с бахромой по глаза, в огромных очках с коричневыми стеклами и в лайковых перчатках — он разговаривал хриплым голосом, с большими паузами, в которые слышно было его сиплое дыхание, и ткань платка у рта прилипала ко рту. Открытые полоски кожи показывали страшные рубцы, шея под полями шляпы была розового, медицинского цвета. Дядя Миша был похож на Невидимку, мы до смерти его боялись. Он всегда останавливался, завидев нас, и мне приходилось отвечать на его неторопливые вопросы.

— Отец перевелся на Биби-Эйбат?

— Нет. То есть перевелся. Но его куда-то еще перебросили. Он теперь на работу морем добирается.

— Наверное, на Денниз. Там сейчас на большой глубине бурят. А как бабушка себя чувствует? Мучается ногами?

— Мучается. Парафином мажет.

— Передай ей, чтобы нафталаном попробовала. Я говорил ей. Пусть греет дюже, чтоб загустел.

Дядя Миша задышал, задышал. Я смотрел под ноги, смертельно боясь поднять глаза. Хашем вжался в стену и смотрел широко распахнутыми глазами на перешедшего грань жизни старика.

— Старость не радость. Поклон ей передавай. До свидания, мальчики.

Он удалялся потихоньку, едва волоча ноги, подшаркивая, согбенный, как тираннозавр, пустая холщовая сумка болталась у его коленей.

Хашем никогда ничего не боялся. Отсутствие страха придавало его характеру долю идиотизма, ибо только им можно было объяснить, например, причину того, что во время уличной драки, вдруг заполыхавшей ножами, мне пришлось возвращаться в тот проклятый двор, исходя криком: «Хашем! Хашем!», пришлось оттаскивать: «Они так ловко махались. Загляденье!»

Однажды, когда дядя Миша пропал за поворотом, Хашем понюхал воздух, оставшийся после старика. «Воняет лекарствами. Мышами. И нафтом».

Бабушка Оля, мамина мать, жившая с нами, в своей борьбе против ревматизма не признавала нафталановые ванны. «Вся перемажешься с ног до головы, да пока выпаришь, сгоришь еще. А вони сколько!» — парировала она предложение дяди Миши, на парусиновом пиджаке которого над поясницей имелись два больших масляных подтека. Вместо того чтобы выпаривать на медленном огне мазут, бабушка ломала свечи и в кастрюльке растапливала парафин. Кисточкой ей служила тряпочка, примотанная ниткой к лучине. Прозрачный, как не бывает прозрачна вода, обладающая иным поверхностным натяжением, иной оптической плотностью, парафин ложился на белые рыхлые колени, обрамленные венозными прожилками, которые исчезали скоро под ровной мертвенной белизной. Я просил, и остатки терпимо горячего парафина она размазывала мне по локтю, с которого так интересно было снимать полупрозрачную корочку, мягко потягивающую за собой золотистые волоски, разглядывать ромбический узор пор… Кто не любовался золотящимися волосками на смуглой своей коже — в том возрасте, когда личное тело становится вдруг непривычно новым и удивляет сознание стремительностью преображения.

Хашем развивался телесно мощней меня. Он боролся с горбом, и упорные физические упражнения сделали его тело литым, означили каждый мускул, выпестовали каждую жилку. Любовь Дмитриевна, учитель биологии, объясняя анатомию мышц, просила Хашема снять рубашку. Он только расстегивал, отводил полы. Девочки возмущенно отворачивались. При всей скромности позы лицо Хашема не казалось безразличным, и в выражении его проступал артистизм. Атлетизм не сильно убавил его утонченность, косность походки, жестов, длинные пальцы жили отдельной, несколько театральной жизнью, он всегда тщательно ухаживал за ногтями — пилочка, клочок бархата, перенятые у его матери, — и это меня бесило. Улучшилась координация, но биомеханический шрам остался, все так же я ловил себя на телесной склонности ему подражать. Хашем напрягался, когда замечал, что я будто бы передразниваю его, но уподобление происходило непроизвольно, ибо сторонняя косность заразительна, как бывает заразительно заикание, хромота или еще какое неопасное увечье. (Мало что есть более увлекательного, чем желание покинуть пределы собственного тела.) Хашем не выпускал из рук гантели, шестикилограммовые, врученные мне, ленивцу, отцом, который на производстве попросил знакомого токаря выточить из болванки, залить торцы свинцом. С помощью кирпичей, досок и блочных роликов Хашем у себя во дворе конструировал механизмы для силовых упражнений. Перепечатывал и осваивал ортопедические рекомендации излечившегося циркача, атлета Дикуля, которые публиковались в журнале «Наука и жизнь». Года полтора-два не слезал с турника в детском городке у моря, и у меня регулярно мельтешило в глазах от его «подъемов-переворотов», «выжимов», «с уголка» или «прогнувшись», от головокружительных «солнышек» — сначала со страховочными ремнями, потом без. Я же едва мог раза два подтянуться.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация