Я мало знаю, чем она жила в своей первой жизни, длившейся двадцать два года. Отец, водитель-дальнобойщик, катался по всей Европе, однажды пропадал аж десять месяцев. Мать, парикмахерша, болтала с ней часами — никогда Тереза так не была оживлена, как во время разговора с матерью или с кем-то еще из своего немецкого прошлого, я точно не знал, но она говорила, что звонит матери, и в самом деле я пару раз поднимал случайно вторую трубку с хрипловатым женским голосом на другом конце… Но в телефонных счетах был еще один частый номер с префиксом Германии, по которому раза три мне ответил приятный мужской баритон. Меня угнетала эта ее оживленность по-немецки, ее другая, отъединенная, более живая, чем со мной, жизнь, совсем иная — эмоционально и умственно. Драгоценности, которые я ей дарил, она ни разу не надевала после примерки, хранила их в запрятанной в белье коробке из-под трюфелей, и тяга ее ко мне была не выше физиологической вынужденности. Возможно, все это искажено и усилено болью и общим нездоровьем, которое преследует после расставания с Терезой, и я не могу теперь отринуть от себя фантомную часть жизни, она стала больше меня самого, я полон ею, как воздушный шар полон летучим инертным газом. Я брался учить немецкий, но она смеялась, когда я пробовал на нем говорить, сдержанно повторяла или не повторяла совсем, как правильно, отмахивалась, и я однажды сбросил самоучитель в Атлантику из вертолета. Последние восемь месяцев жизни я уезжал в командировки с облегчением, надеясь — и замирая от страха — вернуться и не застать ее. Открыв дверь и не найдя, обнаружив отключенным мобильный телефон, бросался в город. Она брала в университете курс корпоративной психологии, на классах требовалось отключить сотовый, и я ненавидел вторник и четверг, весь дом был полон каких-то мрачных пособий по технологии управления массами… Несколько раз я заставал ее оживленно говорящей по телефону по-английски. Разумеется, она могла в колледже общаться с кем угодно. Разумеется.
Когда противозачаточные дали сбой, неделю она мрачнела, я шутил, наконец купила тест, потом еще два и после дня три провалялась в постели. Но потом вдруг очнулась, и я осторожно, боясь спугнуть, стал греться душой, замирая. Отменил вахту, взял десятидневный отпуск. Токсикозом мы мучились вместе, она подолгу лежала пластом, я на полу, она меня прогоняла. И снова слышал, как она с кем-то говорит по-английски, я становился под дверями: разговор был ни о чем, кажется, на том конце с ней не слишком хотели разговаривать. Я все ждал, когда она позвонит матери, ей расскажет, но не звонила. Несколько раз я заставал ее в слезах, внимание к себе она не отвергала, давала убаюкать, я заворачивал ее в одеяло и качал как ребенка.
Она исчезла внезапно, встала и ушла, не дала мне опомниться, умница. В тот день мы ездили к океану, наш любимый променад вдоль берега — мимо играющих во фрисби детей, мимо групп йогов и ушуистов, мимо стартовой площадки дельтапланов вверху на семидесятиметровом обрыве, у форта с огороженными дорожками и сквозными насыпями — укреплениями береговой артиллерии, мимо песочного желоба, с которого скатывались на берег смельчаки из ребят, вытянув ноги, прижимая кулаки к бедрам, — уходили мы часа на четыре, затем ужин в рыбном ресторане, чуть дальше к югу. В тот день fish of a day был палтус, запеченный в пальмовых листьях, белое вино с водой, зажаренные кольца кальмара, шпинатовое масло с булкой — всем этим ее стошнило в море с пирса. Мы вернулись домой, и она тут же стала собираться. Я ничего не спрашивал, стоял в дверях и судорожно придумывал спасительные варианты — в больницу? к подруге? У нее нет подруг, значит, в больницу, на сохранение, потянет ли моя страховка?..
Тереза торчит во мне, как стрела в солдате, еще позволяющая передвигаться, сдерживая кровопотерю.
Она приехала в Калифорнию по университетскому обмену, отучилась год и осталась нелегалкой. Раздавала флаерсы, а на заработанные копейки покупала пончики и платила за койку в студенческой коммуне. Работала в пиццерии. Разрисовывала керамику в магазине русских сувениров. Тогда ей и пригодились впервые уроки русского, в соцстранах учили имперский. Я женился на ней, отлично понимая, что ей нужна лишь гринкарта, но я был благодарен судьбе.
Тереза уезжает, а я вдруг соображаю, что, возможно, она захочет избавиться от ребенка, — и мечусь по городу, гадая, куда она поехала, мне страшно, что где-то там без моего ведома она что-то делает с нашим сыночком. Я даже не сопротивлялся помешательству. Я сошел с ума из одного только инстинкта самосохранения.
От беспомощности я поехал в полицию. Там развели руками, затем вышел какой-то человек с папкой в руках и строгим голосом сообщил, что согласно законам штата мои действия сейчас могут быть расценены как противоправные, ибо я посягаю на свободу личности. Я поспешил уйти. Полисмен, огромный черный парень, помощник того строгого чувака, проводил меня к машине, он заканчивал смену и собирался отвалить. Предложил мне зайти в бар на углу площади вокруг Civic Center, я согласился, надеясь получить от него совет или какие-нибудь сведения. Запьянев, он стал мне говорить: «It's a life, man. You fuck life until it fucks you».
[25]
Он явно скучал, этот здоровенный парень с пустотой в глазах. Наконец, к нему подвалил приятель, дерганый чувак с бородкой, поскребший мне ладонь указательным пальцем, когда я поздоровался с ним, и я понял, что пора сваливать.
Месяц я бесновался. Нанял частного детектива — невротического типа по имени Хал Сигальдо, небритый парень, совсем не деловитых манер, но он мне был по карману и мне понравилась его конторка на Buchanan — прокуренная, сумрачная, вся полосатая от солнечного света, сочащегося сквозь рыбий остов жалюзей. Отрешенно мрачный и, казалось, нерасторопный, он искал Терезу два месяца. Я думал, он только делает вид, но он нашел ее — через запись приемного покоя частной женской клиники в Orange County. Информация была добыта нелегально — через организацию противников абортов, подпольно внедрявшихся во все женские клиники, ко многим частным образом практикующим врачам.
Тогда-то все и решилось. Я взял его на руки — новорожденного моего сына, мне всегда казалось, что у меня должен быть сын. У меня не было выхода. У меня тогда не было выхода. Нет его и сейчас. Я стал нянчиться с ним. Через год я снова нанял Сигальдо. И он нашел ее, уже замужем, в Лондоне. Я поехал и три дня наворачивал круги в Mayfair, вокруг квартала, где находился ее дом. Они вышли на прогулку. И я увидел Марка. Прокрался за ними в парк к королевскому дворцу. Что было дальше, я уже рассказывал…
И вот теперь я вижу ее здесь, в пыльном темном птичнике, перед клетками с хубарой, рядом с человеком, который остервенело фотографирует хубару и возвращается щелкнуть ее еще раз, уже после того, как Хашем выпроводил всех наружу. Хашем стоит и ждет, когда этот синеглазый блондин с поднятыми на лоб темными очками закончит. Тереза стоит пред Хашемом и откровенно разглядывает его — великанского растамана с блаженной улыбкой на лице под грозно сросшимися бровями.
Вот она здесь вся. Никакой таинственности — она видна здесь во всех ракурсах: и доброй, и равнодушной, и великодушной, и злой. Способной на жестокость и на огромную жалость, с глазами, полными слез. И целомудренной, и страстной. Я смотрел на нее и вспоминал, как мчался, презрев светофоры, в аптеку за обезболивающими, когда ее прихватил менструальный приступ. И вспомнил про Джонсонов, у которых она работала недолго нянечкой. Для того чтобы легализоваться, она прибегла к помощи этой баптистской семьи, очень доброй и набожной, обрела в них понимание, полюбила эту благообразную многодетную с эксцентрическим чувством юмора чету. Джонсоны возжелали решить ее проблемы законным браком и хотели, чтобы она вышла замуж за человека благочестивого. Так что, когда Тереза собралась за меня, Джонсоны прибыли ко мне с инспекцией, смотрины прошли на ура. И Мишел, и Бен изучали меня в открытую, а Тереза держала на коленях стопку баптистской пропаганды, которую перелистывала и голосом хорошей девочки объясняла мне, что к чему в их теологии. Я сначала бесился. Но потом вовлекся в игру и, пролистав Библейский атлас, вступил в разговор с Беном. Мишел смотрела на меня с открытым ртом и радостно кивала моим словам, так что я даже вошел в азарт. Я потом продолжил завоевывать расположение Джонсонов, ходил на баптистские собрания, где поют аллилуйя под электрогитару с бубном и пляшут как очумелые.