„Сефер йецира“ в изложении учителя Меюхеса говорит о том, что Вселенная сотворена при помощи двадцати двух букв еврейского алфавита и десяти чисел. В ответ я рассказал Меюхесу об учении хуруфитов, баснословных еретиков. Хуруфиты — отряд из воинства суфиев, интеллектуальной вершины ислама. Пять столетий назад хуруфиты обожествили букву, установив, что алфавит священен и части его заключают в себе тайну мира. Святое писание посредством букв открылось пророку как образ Бога. Человек, овладевший божественной мудростью, заключенной в природе букв, возвышается и сам становится Богом. „Бог — это я!“ — говорят хуруфиты. „Бог — это я!“ — восклицает Имаддедин Насими, стоящий перед палачами, насланными тимуридами. Содранная с него кожа лежит у его ног, преклоняясь ему. Поэт весь теперь — Слово.
Важно к этим значениям прибавить понятие о звукосмысле. Необходимо поставить вопрос о поиске „медиума“ между сознанием сообщающего и воспринимающего, сущности, ответственной за посредничество между смыслом и звуком. Я знаю: искать этого „медиума“ следует в просодии. То есть в том, каким образом просодия преображает цепочку слов и придает им дополнительный, трудно выразимый значительный смысл. В том, почему строчка Мандельштама „Когда щегол в воздушной сдобе“ не равна прямой сумме значений: „Щегол + находящийся + в + сдобе + воздуха“.
Я благодарен Вам за мгновения чуда, длящиеся до сих пор.
Всецело Ваш — ВХ.
Post Scriptum. Я бы еще развил мысль о числове с помощью достижений современной науки. Например, одно из недавних направлений, которое меня увлекло, — это представление о числе как о статистическом ансамбле. Я использовал простейшую модель ферромагнетика — так называемую двумерную модель молодого ученого Эрнста Изинга, в которой энергия стояния системы зависит от взаимодействия электромагнитных дискретных моментов частиц ближайших соседей, располагающихся на конечной решетке. Вся протяженность решетки (если хотите: кристаллической решетки) рассматривается мной как число в двоичной записи (спин вверх — единица, спин вниз — нуль), а весь металлический кристалл — как множество энергетических пересечений чисел. Нельзя исчерпывающе и притом популярно передать мою мысль, но она примерно такова, что на данном примере можно показать, как достаточно большие числа способны обладать энергией статистического ансамбля. Ведь правда — большое число, близкое к бесконечности, вполне походит на некую подвижную (статистическую) сущность, не вполне живую, но и не тривиальную, то есть не описываемую однозначно. Хотя бы потому, что очень большое число трудно записать, а не то помыслить. В этом смысле очень большое число близко к слову».
5
Абих ухаживает за великовозрастной девицей Лидией, двадцать четыре года, дочерью профессора Вячеслава Иванова. У нее открытое, узкое, устремленное лицо, вдохновенное, обрамленное волнистыми волосами, упрямый рот, подбородок, она слегка щурится надменно. Зеленые беспощадные глаза, в которые Абих всматривается, схватив ее со страстью за руки на лестнице. Он украл у квартирной своей хозяйки ненадеванные сахтияновые туфли и сейчас собирается подарить их Лидии. Отпустив ее, он вынимает мягкие, теплые от тела «лодочки» из-под кителя, становится на колени и взглядывает вверх, в ее насмешливые глаза, прося подать ножку… Лидия — пианистка, занимается композицией; она внимательная дочь и нежная сестра — ухаживает за отцом и младшим братом. Отец ее — поэт и знаменитый петербургский профессор античности — не сумел вовремя уехать за границу и теперь, затаившись в Баку, выжидает нового шанса. Здесь он привечает поэта Велимира Хлебникова, которого очень ценит и называет «трубным ангелом новой эпохи». Однажды Лидия сказала Абиху: «Когда вглядишься в недра человека, вдруг увидишь постепенно, как всплывает странное чудовище, нечто уму непостижимое, как, например, Хлебников».
Безрассудная смелость Хлебникова объяснялась тем, что он не различал миры — физический и духовный, не отличал тело от души. И если он хотел сброситься балластом с зацепившейся за корму парохода лодки — в кильватерную струю, на неминуемую гибель (едва удержали), то только потому, что не различал поступок и намерение.
Балансирующий на грани гениальности и безумия, Хлебников походил на лунатика. Как лунатик принимает действительность за сон и не сомневается в ней, так как сон исключает высшую нервную деятельность, — так и Хлебников свой мир, свои миры накладывал без зазора на действительность и действовал в ней согласно воображению: без скидок, без приноравливания, без торговли с разумом. Хлебников говорит: «Человек — молния». Хлебников говорит: «Единственный мой враг — холод». Хлебников говорит: «Только герой — идеальный человек».
В Баку Хлебников стал цитировать каббалиста Меюхеса, к которому его привел как раз Абих: «Тора — не венец, не инструмент, Тора ради Торы, Господь на вершине Синая сидит и изучает Тору. Я хочу заглянуть ему через плечо».
Письмо к Вячеславу Иванову писал две недели, дважды терял, переписал только вторую половину и так, с кружевом каракуль и многоступенчатых дробей по полям, понес Абиху.
Никогда не стучался, входя, почти никогда не здоровался. Если оценивал ситуацию как неудобную, если откровенно чуял свою неуместность — уходил. Но всегда переступал порог.
Положил молча и уставился в сторону, в стенку.
«Никогда не смотрит в глаза потому, что ему больно кого-то, кроме себя, видеть, — листки не взял и стал думать Абих. — И не потому, что центростремителен, не только. Просто как только подле себя он признает другого человека, воображение его потребует полного переселения в этого человека, потребует освоения этой личности своим собственным человеческим веществом. Вместе со всеми мыслями и чаяниями. Ибо только наибольшая отдача ближнему может установить справедливость в отношении с ним. А делиться собой до отказа — такого он себе позволить не может. Он бы и толикой не поделился, если бы не надо было разговаривать или просить».
Додумав, Абих двумя пальцами подцепил, наклонил к свету листки.
— Вячеслав нынче болен простудой, оставлю пока у себя. Завтра передам. Или послезавтра. Если желаете, могу составить для вас свое личное мнение.
— Не надо, — сказал тихо Велимир и еще отклонил голову к открытой двери. Скоро он и целиком за ней подался, сразу громоздко выросши в своей робе, распущенно подпоясанной, делавшей его фигуру нелепо мешковатой.
«Если раздеть его, — думает Абих, — то нагота бы его облагородила, как рыцаря — латы».
После ухода Хлебникова Абих основательно уселся за стол, разложил письменные принадлежности и весь вечер расшифровывал, переписывал и, не понимая, копировал содержимое листков.
Поздно ночью закончил, назавтра, проснувшись в полдень, умылся и пошел пить кофе к совершенно здоровому Вячеславу. Лидия разлила кофе. За окном послышался распев точильщика, сменившийся мерным шорохом камня о кожу и трепетом разболтанной оси.
— Отчего же сам Велимир не принес ко мне?
— Не могу знать.
— Он и на «Башню» сам ничего не носил, из других рук ко мне стихи его попадали. Голубиная почта!