Но, конечно, когда мы впервые увидели Вену, все виделось нам иначе. «Вену Фрейда», как говорил Фрэнк, и мы прекрасно понимали, какого Фрейда он имеет в виду.
По всей Вене (в 1957 году) между домами зияли провалы от рухнувших зданий; здания стояли такими, какими остались после бомбардировщиков. На некоторых заваленных участках, часто окружавших покинутые детьми детские площадки, возникало чувство, что здесь, под мусором и осколками, лежит неразорвавшаяся бомба. Между аэропортом и внешними округами мы проехали мимо русского танка, который был прочно установлен на бетонном пьедестале. На башне танка лежали цветы, его длинное дуло было украшено флагом, красная звезда поблекла и была запачкана птицами. Танк был навечно установлен перед зданием, похожим на почту, хотя я не уверен, что это была именно почта, слишком быстро мы проехали.
Грустец выплыл, но мы оказались в Вене раньше, чем прибыли дурные вести, и склонялись к осторожному оптимизму. Когда мы подъехали к центру города, повреждения от войны стали менее заметны; временами попадались пустые коробки зданий, сквозь которые просвечивало солнце, а на животах каменных купидонов, шеренгой окаймлявших крышу, остались отметины от пулеметных очередей. На улицах было многолюднее, хотя окраины напоминали старые коричневатые фотографии, сделанные в то время, когда никто еще не проснулся, — или после того, как все были убиты.
— Жуть какая, — отважилась высказаться Лилли; ей было так страшно, что она даже прекратила плакать.
— Старье, — сказала Фрэнни.
— Wo ist die Gemьtlichkeit? — жизнерадостно пропел Фрэнк, оглядываясь в поисках чего-нибудь подобного.
— Думаю, вашей матери здесь понравится, — оптимистично заметил отец.
— Эггу — не понравится, — сказала Фрэнни.
— Эгг ничего не услышит, — сказал Фрэнк.
— Маме тут тоже совсем не понравится, — сказала Лилли.
— Четыреста шестьдесят четыре раза, — сказала Фрэнни.
Наш водитель произнес что-то нечленораздельное. Даже отец сказал, что это не немецкий. Фрэнк попытался поговорить с водителем и узнал, что он венгр, оставшийся здесь после недавней революции. Мы начали разглядывать в зеркале заднего вида скучные глаза нашего шофера в поисках недавних ран, и если не видели их, то воображали. Рядом с нами внезапно возник парк, а с другой стороны — красивое, как дворец, здание (на самом деле это и был дворец), из ворот которого бодро вышла толстая женщина в форме медсестры (явно нянечка), толкая перед собой двухместную коляску (у кого-то родились близнецы!), а Фрэнк зачитывал идиотскую статистику из безмозглой туристической брошюры.
— При населении, не превышающем полтора миллиона жителей, — читал нам Фрэнк, — в Вене до сих пор более трехсот кофеен.
Мы уставились из окон нашего такси на улицы, ожидая, что они будут забрызганы кофе. Фрэнни опустила свое окно и принюхалась; оттуда пахнуло дизельной вонью Европы, но никак не кофе. Нам не потребовалось много времени, чтобы выяснить, для чего же существуют кофейни: для того, чтобы подолгу там сидеть, делать домашние задания, болтать со шлюхами, назначать свидания, играть в бильярд, пить что-нибудь покрепче, чем кофе, обсуждать планы нашего побега, а также, конечно, страдать бессонницей и предаваться грезам. Потом нас поразил фонтан на Шварценбергплац, мы пересекли Рингштрассе с ее резвыми трамваями, и наш шофер стал напевать себе под нос: «Крюгерштрассе, Крюгерштрассе», как будто улочка сама должна была прийти на этот зов (что и случилось), а затем он начал напевать: «Гастхауз Фрейд, Гастхауз Фрейд». «Гастхауз Фрейд» на зов не пришел. Наш водитель, не заметив его, медленно проехал мимо, и Фрэнк выскочил в «Кафе Моватт» спросить дорогу; там нам и показали здание, которое мы пропустили. Кондитерский магазин пропал (хотя вывески бывшего «Konditorei», «BONBONS» и прочие были прислонены к окну изнутри). Отец решил, что Фрейд, готовясь к нашему приезду, развернул широкомасштабную экспансию и выкупил кондитерский магазин. Но при ближайшем рассмотрении выяснилось, что «Konditorei» был поврежден пожаром, который, несомненно, едва не перекинулся и на «Гастхауз Фрейд». Мы вошли в маленький темный отель, миновав новое объявление длинного, как кишка, кондитерского магазина; объявление, как перевел Фрэнк, предупреждало: «НЕ НАСТУПИТЕ НА САХАР».
— Не наступите на сахар? — переспросила Фрэнни у Фрэнка. — Так здесь сказано, — ответил Фрэнк.
И действительно, осторожно войдя в фойе «Гастхауза Фрейд», мы почувствовали на полу что-то липкое (несомненно, от тех ног, которые уже наступили на сахар — ужасную липучку от растаявших в пожаре конфет). Теперь нас обволок жуткий запах горелого шоколада. Лилли, борясь со своими маленькими сумками, первой вошла в фойе — и завизжала.
Мы приготовились к встрече с Фрейдом, но совсем забыли про медведя. Лилли совершенно не ожидала увидеть его в фойе на свободе. И никто из нас и представить себе не мог, что увидит его на диванчике рядом с регистрационной стойкой сложившим короткие ноги крест-накрест — пятками на стуле; он явно читал журнал (ну точно, «умный медведь», как и заявлял Фрейд), но визг Лилли заставил его выронить журнал и принять более медвежью позу. Он соскочил с диванчика, рысцой подбежал к регистрационной стойке, толком и не взглянув на нас, и мы увидели, какой он маленький, коренастый, низенький: не длиннее и не выше, чем Лабрадор (подумали мы все), но явно поплотнее, потолще в талии — задастый, с сильными лапами. Он привстал у стойки, облокотился на нее и замолотил по звонку — с такой яростью, что тоненький «дзинь!» заглушался хлопками когтистой лапы.
— Господи Иисусе! — сказал отец.
— Это ты? — послышался голос. — Это Вин Берри?
Медведь, негодуя, что Фрейд все еще не показывается, схватил звонок со стойки и запустил им через все фойе; звонок с огромной силой врезался в дверь — звук был такой, словно молот с размаху угодил в органную трубку.
— Слышу, слышу! — кричал Фрейд. — Господи Иисусе! Это ты?
Он вышел из комнаты с распростертыми объятиями — с виду он был не менее странным, чем медведь. Тут-то мы, дети, поняли, что свое «Господи Иисусе!» отец перенял у Фрейда, и, может быть, особенно поразил нас контраст между этой новостью и внешностью Фрейда: тело Фрейда ничем не походило на атлетическое тело отца — ни формами, ни статью. Если бы Фриц разрешил своим карликам голосовать, Фрейда приняли бы в их цирк: он был только чуть-чуть покрупнее. Его тело, как болезнью, казалось поражено краткой историей своей былой силы; теперь оно было просто плотным и компактным. Черная шевелюра, о которой нам рассказывали, сделалась белой и пушистой, как волоски, окаймляющие кукурузный початок. Фрейд опирался на трость, напоминающую дубинку, что-то вроде бейсбольной биты; как мы поняли позже, это и была бейсбольная бита. Странный клок волос, росший у него на щеке, так и остался размером с мелкую монету, но посерел, сделался цвета тротуара — неприметного и запущенного цвета городских улиц. Но главное (в том, как постарел Фрейд) — это что он ослеп.
— Это ты? — воззвал Фрейд с другого конца фойе, обращаясь не к отцу, а к старому железному столбу, от которого начинались лестничные перила.