— Значит, будет лишняя девушка для Фрэнка, — заметил отец, как всегда, от чистого сердца, и повисла мрачная пауза, наполненная шуршанием невидимых крыльев.
— Только бы для меня не было, — сказал Эгг.
— Эгг! — взревел Фрэнк, и мы все подпрыгнули. Никто не знал, что Эгг находится среди нас, никто не заметил, когда он подошел. Он поменял костюм и убедительно изображал деловой вид, как будто целый день работал здесь, вместе с нами.
— Мне надо с тобой поговорить, Эгг, — сказал Фрэнк.
— Что? — ответил Эгг.
— Не кричи на Эгга! — сказала Лилли и со всегдашней тошнотворной заботливостью привлекла его к себе.
Мы заметили, что как только Эгг перегнал в росте Лилли, она стала с ним увлеченно нянчиться. Фрэнк навис над ними, шипя на Эгга, как бочонок змей.
— Я знаю, что он у тебя, — шипел Фрэнк.
— Что? — спросил Эгг.
При отце Фрэнк не отважился произнести «Грустец», а Эгг прекрасно знал, что никто из нас не позволит, чтобы его тронули, поэтому чувствовал себя в полной безопасности. На Эгге была детская форма пехотинца; Фрэнни говорила мне, что Фрэнк, наверно, хотел бы такую же, и его каждый раз бесит, когда он видит Эгга в форме, а мундиров и т. п. у Эгга было несколько. Если любовь Фрэнка к подобному маскараду казалась странной, то для Эгга она была вполне естественной; несомненно, это-то Фрэнка и возмущало.
Затем я спросил Фрэнни, как сестра Младшего Джонса собирается возвращаться обратно в Филадельфию, когда Новый год кончится и занятия в школе Дейри возобновятся. Вид у Фрэнни стал озадаченный, а я объяснил, что не думаю, чтобы Младший собирался везти свою сестру обратно в Филадельфию, а потом возвращаться на машине обратно в Дейри на занятия; да ему и не разрешат держать здесь машину. Это противоречило школьным правилам.
— Думаю, она сама вернется на машине, — сказала Фрэнни. — Я хочу сказать, что это ее машина, то есть я так думаю, что ее.
Тогда мне пришло в голову, что сестра Младшего Джонса, раз они приезжают на ее машине, должна быть достаточно взрослой, чтобы водить.
— Ей должно быть, по крайней мере, шестнадцать! — заметил я Фрэнни.
— Не бойся, — сказала Фрэнни. — А как ты думаешь, сколько Ронде лет? — прошептала она.
Одна только мысль о девушке, которая старше тебя, пугала — не говоря уж о том, что эта девушка еще и огромная: большая, старшая, изнасилованная девушка.
— Резонно предположить, что она к тому же и черная, — сказала мне Фрэнни. — Или это тебе в голову не приходило?
— Это-то меня не беспокоит, — ответил я.
— Ну, тебя все беспокоит, — сказала Фрэнни. — Грудке Так восемнадцать, и она тебя страсть как беспокоит, а она тоже будет здесь.
Это было правдой: Грудка Так прилюдно называла меня «хорошеньким» — своим звучным голосом, с обычной снисходительной интонацией. Но я на сей счет не обманывался; она была хорошенькой — и никогда не обращала на меня внимания, разве только для того, чтобы пошутить; она пугала меня так же, как пугает тот, кто забывает твое имя.
— Короче говоря, — сказала однажды Фрэнни, — как только ты начинаешь считать себя незабываемым, сразу же находится кто-то, кто не может припомнить, что вообще с тобой встречался.
День подготовки к встрече Нового года в отеле «Нью-Гэмпшир» был сумбурным; я помню, как что-то очень явное, более явное даже, чем обычная волна глупости и грусти, нависало над нами, как будто мы время от времени осознавали, что почти не горюем об Айове Бобе, а с другой стороны, на нас давило сознание ответственности (не вопреки, но из-за смерти Айовы Боба), что мы должны веселиться. Это было, возможно, первым испытанием того, что завещал Айова Боб моему отцу; этот завет отец проповедовал нам снова и снова. Он успел настолько въесться в нашу плоть и кровь, что мы и помыслить не могли вести себя как-то иначе — не так, как если бы мы в него верили, хотя мы никогда не знали, сколько бы лет ни прошло, верим мы в него или нет.
Завещание было связано с теорией Айовы Боба, что все мы находимся на большом корабле — «в большом кругосветном круизе». И вопреки опасности в любой момент быть смытыми за борт, вернее из-за самой этой опасности, мы ни в коем случае не должны поддаваться грусти или хандре. То, как устроен этот мир, не может служить основанием для слепого цинизма или незрелого отчаяния; миром — так верили они, Айова Боб и мой отец, — двигает, как бы скверно это у него ни получалось, страстное желание обрести какую-то цель, и мир просто обречен стать лучше.
— Счастливый фатализм, — скажет позже Фрэнк с точки зрения своей философии; как юноша с проблемами, Фрэнк всегда был Фомой Неверующим.
И однажды вечером, когда мы смотрели по телевизору, висевшему над стойкой бара в отеле «Нью-Гэмпшир», слезливую мелодраму, моя мать сказала:
— Не хочу смотреть до конца. Я люблю счастливые концы.
— Не бывает счастливых концов, — сказал отец.
— Правильно! — воскликнул Айова Боб, в его надтреснутом голосе слышалась странная смесь довольства и стоицизма. — Смерть ужасна, бесповоротна и очень часто преждевременна, — объявил тренер Боб.
— И что из этого? — спросил отец.
— Правильно! — воскликнул Айова Боб. — В том-то и суть: и что из этого?
Таким образом, руководящий принцип нашей семьи сводился к тому, что осознание неизбежности печального конца не должно мешать жить полнокровной жизнью. Это базировалось на уверенности в том, что других концов, кроме печальных, не бывает. Мать сопротивлялась такой точке зрения, Фрэнк смотрел на все это мрачно, а мы с Фрэнни верили в эту религию и если временами начинали сомневаться в мудрости Айовы Боба, то мир всегда предъявлял нечто такое, что, казалось, доказывало правоту старого футболиста. Мы никогда не знали, какова религия Лилли (вне всякого сомнения, это была какая-то маленькая идея, которую она держала при себе), а Эгг был занят воскрешением Грустеца — во многих смыслах. Воскрешение Грустеца — это тоже в своем роде религия.
Доска с отпечатками лап Грустеца и дырками для шурупов, которую нашел Фрэнк, напоминала заброшенное распятие четвероногого Христа и показалась мне зловещей. Я подговорил сидевшую на пульте Фрэнни проверить номера, хоть она и заявила, что мы с Фрэнком чокнулись: Эггу, сказала она, возможно, просто нужна была доска, и он выбросил собаку. Конечно, поиски через интерком были бесполезны, ведь Грустец, выброшенный или спрятанный, больше уже не дышал. Из номера «4А», в противоположном конце коридора от наполненной треском радиопомех комнаты Макса Урика, доносился странный свистящий звук, похожий на ток воздуха, но Фрэнни сказала, что там, скорее всего, открыто окно: Ронда Рей застилала постель для Малютки Так, и в комнате, вероятно, был спертый воздух.
— А почему мы селим Малютку на четвертом этаже? — спросил я.
— Мать думала, она будет там вместе с Грязнулей, — ответила Фрэнни, — чтобы они, загнанные на четвертый этаж, хоть как-то могли уединиться от вас, детей.