В заднем окне отъезжающей машины мы с Фрэнком видели силуэт таинственного предмета; размерами тот превосходил Эрнста и чуть клонился к нему, уворачиваясь от тщетных объятий Арбайтера. Это выглядело так, словно Арбайтер безнадежно хотел вернуть любовницу, которая предпочла ему соперника. Предмет — что бы это ни было — совершенно очевидно не являлся человеком, но в его очертаниях было что-то определенно звериное. Конечно, теперь я знаю, что это было нечто абсолютно механическое, но его очертания в отъезжающей машине наводили на мысль именно что о каком-нибудь животном, как будто между порнографом Эрнстом и Арбайтером сидел медведь или большая собака. Как мы с Фрэнком, да и все остальные потом выяснили, «мерседес» был под завязку нагружен грустью, но некоторое время эта тайна не давала мне покоя.
Я постарался описать то, что мы видели с Иолантой, отцу и Фрейду. Фрэнни и медведице Сюзи я постарался описать то чувство, которое тогда испытал. С Фрэнком у нас произошел самый длинный разговор по поводу Швангер.
— Я уверен, ты ошибаешься насчет пистолета, — сказал Фрэнк. — Только не Швангер. Возможно, она там и была. Возможно, она не хотела, чтобы ты связал ее с ними, поэтому она от тебя пряталась. Но у нее не могло быть пистолета. И уж точно она бы никогда не навела его на тебя. Мы для нее будто ее собственные дети, она сама так говорила! Ты опять все навоображал, — сказал Фрэнк.
Грустец не тонет; прожить семь лет в месте, которое ты ненавидишь, — большой срок. По крайней мере, я чувствовал, что Фрэнни в безопасности, а это всегда было главным. Фрэнни пребывала в своего рода чистилище: ни туда и ни сюда. Но она легко это переносила, в компании медведицы Сюзи, так что и я чувствовал себя вполне сносно, дрейфуя по течению.
В университете мы с Лилли взяли курс американской литературы (Фельгебурт была довольна).
Лилли выбрала эту специализацию, несомненно, потому, что хотела стать писательницей — она хотела вырасти. Я же просто таким способом ухаживал за неприступной мисс Выкидыш; мне это казалось самой романтичной вещью, на какую я способен. Фрэнни предпочла драматургию; среди нас она всегда была тяжеловесом, и нам за ней было не угнаться. Фрэнк воспользовался материнским советом Швангер и радикалов; он специализировался в экономике. Думая об отце и Фрейде, мы всегда считали, что кто-то должен это сделать. И Фрэнк — в свое время он спасет нас, так что спасибо экономике. На самом деле у Фрэнка было два основных предмета, хотя университет выдал ему только один диплом, по экономике. Можно сказать, что побочным предметом Фрэнка была история религии.
— Знай врага своего, — улыбаясь, говорил Фрэнк.
Семь лет мы все не более чем дрейфовали по течению, но и не тонули. Мы выучили немецкий, но между собой разговаривали только по-английски. Мы изучали литературу, драматургию, экономику, историю религии, но от одного вида бейсбольной биты Фрейда в наших сердцах закипали воспоминания о родине бейсбола, и хотя никто из нас не был поклонником этой игры, от вида «луисвильского слаггера» просто слезы на глаза наворачивались. От проституток мы узнали, что самое злачное угодье для охоты на ночных бабочек за пределами центральных районов находится на Мариахильферштрассе. И каждая проститутка говорила нам, что бросит это занятие, если ей придется опуститься до того, чтобы работать в округах за Вестбанхофом, близ кафе «Эдем», где перепихон встояка в парке Гауденцдорфер-Гюртель стоил всего сто шиллингов. От радикалов мы узнали, что проституция даже не является легальным бизнесом, как мы полагали; что есть зарегистрированные проститутки, которые играют по правилам, проходят медицинский осмотр и работают в определенных кварталах, а есть «пиратки», которые и не думают регистрироваться или которые сдали Bьchl (лицензию), но продолжают работать; что в начале 1960-х в городе было около тысячи зарегистрированных проституток; что падение нравов усугубляется в нужной для революции степени.
Что именно в действительности должна была принести революция, мы так никогда и не узнали. Не знаю уж, знали ли об этом сами радикалы.
— Получил свой Bьchl? — спрашивали мы, дети, друг у друга, отправляясь в школу, а позже в университет.
Это было нашим припевом к песне мышиного короля — это и «проходи мимо открытых окон».
Потеряв нашу мать, отец, похоже, утратил и свою личность. Все семь венских лет он казался нам, детям, скорее каким-то духом, чем личностью. Он был любящим отцом; он мог даже быть сентиментальным, но нам казалось, будто мы его утратили так же, как мать и Эгга, будто ему требуется пережить еще какие-то страдания, прежде чем он снова станет личностью — в том смысле, в котором личностью был Эгг, в том смысле, в котором ею был Айова Боб. Иногда я думал, что отец еще менее личность, чем Фрейд. Семь лет нам не хватало нашего отца, как будто он тоже был на том самолете. Мы ждали, когда герой в нем обретет форму, и заранее в этой форме сомневались: в фантазиях отца трудно было не усомниться, коли образцом для него служил Фрейд.
Семь лет спустя мне исполнилось двадцать два. Лилли, изо всех сил стараясь вырасти, доросла до восемнадцати лет. Фрэнни исполнилось двадцать три, но Чиппер Доув оставался у нее «первым», а медведица Сюзи — одной-единственной. Фрэнк в двадцать четыре отрастил бороду. Это смущало не меньше, чем желание Лилли стать писательницей. Моби Дик утопит «Пекод», и только Измаил выживет, снова и снова рассказывая свою историю Фельгебурт, которая пересказывала ее нам. Учась в университете, я, бывало, приставал к Фельгебурт с одной и той же просьбой: мне очень хотелось услышать, как она читает вслух «Моби Дика».
— Я никогда не смогу прочесть эту книгу сам, — просил я ее. — Я должен услышать ее от тебя.
Но благодаря этому я, по крайней мере, мог попасть в тесную, захламленную комнату Фельгебурт за Ратхаузом около университета. Она читала мне вечера напролет, а я пытался вытянуть из нее, почему некоторые радикалы остаются в отеле «Нью-Гэмпшир» на ночь.
— Ты знаешь, — скажет она, — единственное, что качественно отличает американских писателей от всех остальных, — это упорная нелогичная надежда на лучшее. Технически это довольно изощренная литература и в то же время идеологически наивная, — скажет мне Фельгебурт во время одной из наших прогулок до ее квартирки.
Фрэнк со временем поймет мои намеки и перестанет нас сопровождать, хотя для этого ему потребуется около пяти лет. В тот вечер, когда Фельгебурт сказала мне, что американская литература «довольно изощренная, но в то же время идеологически наивная», я не пытался ее поцеловать. После слов «идеологически наивная», счел я, поцелуй неуместен.
В тот вечер, когда я впервые поцеловал Фельгебурт, мы были в ее комнате. Она только что прочитала ту часть, где Ахав отказался помочь капитану «Рахили» в поисках пропавшего сына. Фельгебурт обходилась без мебели; в ее комнате было слишком много книг и матрац на полу — единственное ложе, и единственная лампа для чтения, тоже на полу. Это было безрадостное место, сухое и тесное, как словарь, и безжизненное, как логика Эрнста. Я склонился над неудобной кроватью и поцеловал Фельгебурт в губы.