Перед тем, как сесть в машину, чтобы уезжать, я зачем-то обернулся и увидел, как экскурсовод мой вышел на крыльцо и закурил. В руках он держал старую жестяную банку из-под индийского кофе, в которую стряхивал пепел. Такие банки я помню еще по временам моего советского детства. Видимо, Пучеж такое место, где хорошо сохраняются жестяные банки. Когда-нибудь и ее кто-то найдет и поместит в музей. Если ничего другого от нас не остается – так пусть хоть пустая банка…
* * *
Теперь, в ноябре, на Пироговском водохранилище под Москвой – неуют, голые черные кусты, ивы, мокрые вороны и пустые пивные бутылки на прибрежном песке. Зато весной, когда растает лед и на поверхности воды появятся первые, еще маленькие, на один укус, румяные пирожки с капустой, яйцами и сливовым повидлом, когда бесстрашные мальчишки станут подталкивать их длинными палками к берегу, отгоняя при этом криками голодных грачей и чаек, или собирать с лодок сачками для бабочек, когда в каждом доме запоет закипающий чайник и заварится свежий индийский или цейлонский чай, когда от запаха свежей сдобы можно будет сойти с ума и изойти слюной…
* * *
Осенний вечер, бесконечнее которого только дождь и ветер, дующий из одной темноты в другую, но уже мокрую, переходящую во тьму, которая еще темнее от невидимой черной тучи, с летящей внутри нее черной вороной и мертвыми желтыми, красными, черными листьями черного чая в синей чашке с золотым ободком на отполированной ладонями вересковой трубке, плотно набитой золотыми стружками вирджинского табака с чуть сладковатым, пряным вкусом и невесомым голубым дымом, завивающимся в тонкие серебряные кольца на тонких и пугливых, вздрагивающих от каждого прикосновения губами, пальцах.
* * *
Наконец-то подморозило, и лес, воздух и облака в небе стали такими прозрачными, опустелыми и безмятежными, как бывает не после яростной ссоры с битьем посуды, слезами и доходящим до судорог желанием, а после того, как ты пишешь на четвертушке мятой бумаги, что все свои свитера из шкафа забрал, голубую рубашку в полоску можно пустить на тряпки, а сувенирную тарелку с видами Новгорода, которую подарила твоя бабушка, – на осколки. Осиновая рощица возле застывшего пруда выглядит так, точно полтора десятка обглоданных рыбьих скелетов без голов поставили на хвосты, и они изо всех сил стараются не упасть, размахивая на ветру тонкими ребрами, и, не удержавшись, ты падаешь на сиденье, войдя в вагон на Лубянке, и до тебя вдруг доходит, что ехать надо теперь не в Сокольники, а с двумя пересадками до Первомайской. Темные стены тоннеля, темный лед над темной водой, сквозь которую торчит ржавая, покрытая инеем трава, темное карканье ворон и темные русла морщин у ее глаз, по берегам которых ты медленно пробираешься, осторожно переступая пересохшими губами, не наступая на тонкий, еще не окрепший лед, и вдруг налетает, путая ресницы, ветер, и ты достаешь телефон и начинаешь кричать в него, перекрикивая свист ветра и грохот поезда, что сейчас сейчас сейчас вернешься вернешься для того, чтобы вернуться вернуться, не обращая внимания на то, что сигнал такой слабый и на шкале всего одна, самая маленькая, палочка.
Юрьевц
В начале мая в Юрьевце мужики озабочены одним – плотва идет. На муравья идет так, что только успевай вытаскивать. Я сам видел рыжую с белыми лапами кошку, которая бежала на берег реки с удочкой, сделанной из хворостины. Правда, кроме кошек, детей и приезжих на удочку плотву никто не ловит. Аборигены используют, как сказал мне сторож на лодочной станции, «удочки в клеточку». Местного рыбака сразу видно – он подходит к воде, держа в руках длинные тонкие колья. Потом долго идет по воде, точно мальчик из «Бриллиантовой руки», и уже метрах в ста – ста пятидесяти от берега начинает ставить или проверять свои сети. Мужиков можно понять – с тех пор как все старое перестало работать, а новое так и не начало, многие живут рыболовством и охотой. Нет, конечно, в шкурах медведей не ходят, да и нет здесь медведей в промысловых количествах, но лосей, кабанов, бобров, птицу – бьют. Рыбу вялят, коптят и летом, когда к Юрьевцу подходят туристические теплоходы, сбывают отдыхающим. Судачки горячего копчения в Юрьевце такие, что просто «пиво» сказать не успеешь, как от них останутся одни косточки.
Тут бы мне похвастать перед читателем, как сидел я на открытой веранде юрьевецкого ресторана «Ермак» и, глядя на волжские просторы, этих самых судачков и окуньков, и лещей… Не похвастаю. Отродясь не было веранды у «Ермака», да и сам единственный городской ресторан прогорел задолго до моего приезда в Юрьевец. Теперь здесь не только ресторана, но и кафе не найдешь. Кстати, о кафе. Последний из работавших двух кинотеатров, «Волга», тоже стоит заколоченный, с выбитыми окнами. На нем висит большое желтое полотнище с надписью «Продам». Судя по всему, не первый год висит. Вообще, в Юрьевце надпись «Продам» пользуется популярностью. Даже на крыше одного из домов я видел такую надпись. Залез на один из городских холмов и увидел сверху. Сверху, если не видеть подробностей, Юрьевец очень красив. И это притом, что он, как та дама из анекдота, «еще плохо себя чувствует».
Кстати, о кинотеатрах. Сто лет назад открылся в Юрьевце свой даже не кинотеатр, а настоящий летний театр, построенный в городском саду на средства Юрьевецкого добровольного пожарного общества. Денег у общества было только на постройку и потому на актеров, которых надо было нанимать на московской театральной бирже, осталось по смете всего ничего. Поскребли по сусекам и наняли одного мужского актера и одного женского. Через пять летних сезонов численность актерской труппы на свежем волжском воздухе и хорошем питании увеличилась вдвое. Юрьевецкие добровольные пожарники даже думали взять на развод суфлера и портниху для шитья театральных костюмов с тем, чтобы… но тут началась война, а потом и вовсе стало не до спектаклей. Но за несколько мирных лет их поставлено было множество. В городском музее сохранилась афиша июньского спектакля «Шерлокъ Холмсъ пьеса в 4-хъ актахъ по роману Конанъ-Дойля. Переводъ с немецкаго В. В. Протопопова». После представления был обещан «большой танцевальный вечер. Битва конфетти, серпантин и почта амура»… яркие разноцветные кружочки и ленточки, застревающие в прическах юрьевецких дам и девиц, прохладный ветерок с Волги, волнующий кружевные воланы на вечерних платьях, веера, отгоняющие комаров, игристое «Цимлянское», закупленное по случаю в Кинешме, кавалеры, благоухающие брокаровским одеколоном, чья-то длинная фильдеперсовая перчатка с серебряным шнурком, оброненная в беседке, далекий и протяжный гудок парохода, идущего из Костромы в Нижний… А вот афиша уже восемнадцатого года. Пьеса «Страшно жить» с подзаголовком «Трагедия юноши». Что тут скажешь… В восемнадцатом году было страшно жить не только на сцене летнего театра в Юрьевце. И уж совсем советская пьеса некоего Константинова под таким же советским названием «Хамка». «Битвы конфетти, серпантина и писем амура» после спектакля уже никто не устраивал, но обещано народное гуляние. «Сад будет алюменован». Предполагались еще и фейерверки во время антрактов, но их зачеркнули еще на афише.
В зале, посвященном советскому периоду истории Юрьевца, запомнился мне почетный диплом первой степени, выданный совхозу «Маяк» за то, что он, среди прочего, вырастил девятнадцать целых и три десятых поросенка на свиноматку. Представляю, как директор совхоза, в облаках синего папиросного дыма, высчитывал этих поросят до сотых долей, а потом осторожно округлял до десятых, боясь ошибиться, как обмывали полученный диплом и закусывали тремя десятыми поросенка…