Асаф медленно выпустил тетрадь из рук. Ему было не по себе. Он подумал о своем доме. А что, если все так и есть? Что, если он действительно каждый вечер идет в другой дом и встречает других людей, совершенно чужих, и называет их «папа» и «мама»? Нет. Он опомнился — быть такого не может. Запах своей мамы он узнает среди запахов тысячи чужих мам. И прикосновение папиной руки к своей щеке, и его вечные шуточки, не говоря уже о Муки, которую он узнает с закрытыми глазами среди тысячи шестилетних девочек.
Асаф раскрыл другую тетрадь, более позднего периода. Полистал и закрыл. Странная идея не оставляла его в покое. А может, она все-таки где-то права? Потому что если она ошибается целиком и полностью, то почему же он почувствовал легкое, но вполне ощутимое жжение в сердце? Он перевернул страницу.
Но она некрасива. Некрасива. Неважно, что все кругом говорят. С какой стати им морочить ей голову? Лиат однажды сказала ей, около двух лет назад: «Сегодня ты почти красавица». И для нее это был самый большой комплимент, который она когда-либо получала, потому что «почти» доказывало, что это правда. Но когда она сейчас об этом думает, ей хочется реветь из-за того, что внешняя красота должна решать ее судьбу!!!
Но ведь она действительно красивая, запротестовал Асаф, он же помнит, какой ее описала Теодора. И ощутил смесь из жалости и облегчения: может, она все же не такая потрясающая красотка, какой он ее себе навоображал.
После школы она пошла в кафе «Атара». Там была одна пожилая женщина, лет примерно сорока, с гладкими короткими волосами, в черных очках с толстыми стеклами и совсем не модных, с просто ужасной кожей. Сидела и помешивала ложечкой кофе целых полчаса и даже не думала его пить. Но при этом она не предавалась грезам, потому что взгляд у нее был раздосадованный. Потом она достала книгу и стала читать, но когда я прошла рядом с пей и глянула, то увидела, что книга вообще-то на иврите! А она читает ее шиворот-навыворот.
Я продолжаю убеждаться, что мир вокруг полон тайн. И я уже не так наивна, как когда-то в детстве, и знаю, что у всех на свете есть свои секретные игры. И еще одна мысль пришла мне в голову сегодня на уроке физкультуры: в мире произошла какая-то мутация, в результате которой вся одежда исчезла, испарилась, и с приветом — нет больше одежды. И всем пришлось ходить голыми повсюду — в рестораны, в школу, на концерты. Брр!
Кстати, по поводу той женщины в кафе, она показалась ей журналисткой или судьей. И ей стало ясно, что она сама будет так выглядеть примерно через двадцать пять лет, как умная и печальная юристка, рядом с которой никто не садится.
Асаф сидел в смущении. Одно дело — открыть чей-нибудь дневник, чтобы найти какие-то указания, способные привести тебя к нему. И совсем другое — вот так заглянуть в чужую душу. Но он уже заглянул туда, и сделанного уже не вернешь. Было нечто такое в прочитанных словах, в их горечи, в их одиночестве, от чего Асаф не мог уже отмахнуться. Он открыл следующую тетрадь, потолще. Если бы в его распоряжении имелось несколько спокойных дней, он сел бы и прочитал все, от начала до конца, чтобы пропитаться ее жизнью. Но Динка снова забеспокоилась, да и его самого переполняло нетерпение. Асаф быстро перелистал тетрадь, взял другую и заметил, что почерк изменился, стал более взрослым, а с полей исчезли загогулины. Вот еще одна страница, исписанная зеркальным шифром.
3.3.98. А. и И. смеются все время и надо всем. В них есть такая легкость, которой нет в ней. Когда-то и у нее была эта легкость. Когда она была маленькая, она почти уверена, что была. Да и А. и И. не всегда были такими весельчаками. Но они как бы умеют исполнять роль довольных. Может, у них это действительно иначе, потому что у них нет того, что есть у нее. Сегодня ее мысли особенно мрачны. Всюду крысы. Что случилось? Да ничего. Разве нужна причина? Вчера она навещала Тео, и они говорили про «Небо над Берлином». Какой чудесный фильм! Если она вырастет, то станет снимать сюрреалистические фильмы, в которых может произойти все, что угодно. А эта идея, что ангелы могут ходить рядом с людьми и слушать их мысли! Ужас, как здорово! (И вообще: ужас.) Был великий спор, есть ли жизнь после смерти или нет. Т. не верит в Бога, но она убеждена, что смысл в ее жизни «в юдоли плача» есть, только если существует жизнь после смерти. Я сидела тихо и воспитанно, пока она не закончила говорить, а потом объявила ей, что со мной все как раз наоборот! То есть мне обязательно нужно знать, что жизнь — это только тут, и не дай бог, чтобы было переселение душ!!! Только подумать, что мне придется еще раз все это перенести!
Асаф захлопнул тетрадь. У него было такое ощущение, будто он заглянул в разверстую рану. Его уже ни на минуту не обманывали эти перескоки с «я» на «она». В этом вся Тамар, она такая… Как бы лучше сказать? Такая умная, конечно. И такая грустная, и такая… без иллюзий. Хватается руками за оголенные провода. Ее грусть не была обычной, знакомой ему самому грустью — из-за поражения «Апоэля», например, или из-за плохой оценки. Это была грусть совсем иного плана, вроде грусти очень старых людей, которые уже все знают про эту жизнь. Асаф иногда тоже чувствовал такую грусть, наплывами, но не мог выразить ее словами и предпочитал даже не пытаться, поскольку если ты выражаешь что-то словами, то это остается с тобой навсегда, это — как приговор. Но если бы Тамар была здесь, он заговорил бы с ней об этой грусти — без страха заговорил и постарался бы найти имя тому, что подстерегает за тонкой завесой жизни, повседневности и семьи, за самым крепким маминым объятием. Асафу не нравились эти мысли, они накатывали на него, когда он сидел один в своей комнате или в странные мгновения между явью и сном. Вдруг цепляла такая вот ледяная мысль и утягивала в бездонную пасть непонятного.
А Тамар… Асаф чувствовал, что она пишет именно об этих самых вещах. И что она — первый, кто так ясно и трезво высказался об ускользающих и пугающих тенях. Он вдруг понял, что раскачивается из стороны в сторону, теребит тетрадь, открывая и закрывая ее — словно шлюз, чтобы как-то отрегулировать подступающую волну, выплескивавшуюся на него из этих тетрадей. И хотя ничего вокруг него не изменилось — в том мире, что находился за стеной из кустов, — Асаф вдруг ощутил страшное одиночество: маленький человечек, потерявшийся в открытом космосе и отчаянно надеющийся, что где-то во Вселенной болтается еще один человечек — по имени Тамар.
И еще он знал, ни на миг не обманывая себя, что они разные, он и Тамар, что она не боится этих жутких мыслей или, по крайней мере, не бежит от них, в отличие от него — вечно убегающего, едва коснувшись, вечно забывающего, едва вспомнив. Она рассуждала о своих черных мыслях, об их крысиной стае, иногда даже с улыбкой, как будто о старых знакомых, иногда, вероятно, испытывая странное удовольствие от их компании. И когда он увидел страницу, на которой Тамар, словно в наказание, написала сто раз слово «ненормальная», ему захотелось перечеркнуть все это крест-накрест, а сверху начертать крупными буквами: «Исключительная». Как она обрадуется, подумал Асаф с восторгом, если я приведу ей Динку!
Он встал. Сел. Закрыл, раскрыл. Все тело горело и зудело. Динка следила за ним. Ему казалось, что она ищет его взгляд: «Теперь-то ты понимаешь, о чем я все время толкую?» Ему захотелось пробежаться. Разогнать скопившееся в крови брожение. В голове пенилось слишком много слов. Ведь Тамар… она была еще чем-то… она была больше, чем умной, больше, чем грустной, больше, чем исключительной. Она была потрясающей. Вот то слово, которое он искал и которое вдруг нашлось. Посмотрев классное кино, его мама часто восклицала: «Ах-х-х! Это было потрясающе!» И мамин восторг трогал его всегда — даже когда он и не понимал всего смысла этого чуточку нелепого слова. От дневников Тамар он почувствовал именно это — то самое потрясение, словно явился кто-то и как следует потряс содержимое его сердца, головы, потрохов.