Стараясь изо всех сил, он принялся вслух рассуждать о том, что представлялось ему настоящей проблемой в его тщательно спланированном, приятном и в то же время монотонном образе жизни. И далеко не сразу он заметил, что Мэри плачет, — молчаливые, сентиментальные слезы словно сами собой катились по ее щекам, без всхлипываний, только слезы. Он замолчал.
— Пожалуйста, продолжайте, — попросила она шепотом. — Пожалуйста. Это все так мило… разве вы не понимаете? Это так славно, так благородно и надежно. Я так и представляю себе все, о чем вы мне рассказываете. Вашу комнату, книги, тот стол, что вы купили в Вигтауне, одежду, купленную на ярмарке в Ростли, деревянный подсвечник, что вырезал для вас мистер… Меткалф, ведь так? из Калдбека… могу представить, как вы там сидите, читаете, делаете заметки. О, мистер Фентон, если бы только я тоже могла присутствовать в этой картине. Я бы подавала вам чай, следила за тем, чтобы вам было удобно… я бы была самой счастливой женщиной в мире, но нет, вместо этого я сейчас перед вами вот такая… самое жалкое и несчастное существо на свете.
Ему следовало хоть каким-то образом успокоить ее. В конечном счете такое откровенное признание и порыв преданности должен был заставить его хоть немного задуматься — ведь прошло время, впрочем, как и ее слава, — и жениться на ней. Или по крайней мере, сказать что-нибудь, уж это-то он вполне мог сделать. Однако он не двинулся с места, ни о чем не задумался и не сказал ни слова, он так и продолжал сидеть молча, настороженно, на тот случай, если давнее чувство долга и вновь обретенная жалость застанут его врасплох. Его долгое молчание стало красноречивым ответом на ее призыв о помощи, и только после этого он вытащил сложенную газету из внутреннего кармана жакета.
— Они арестовали его, — промолвил он, зачитав из статьи: — «Его препроводили в Лондон под надзором офицера с Боу-стрит, из Брикнока, что в Уэльсе», так написано.
— Арестовали?
— Да. Ему предъявят обвинение «согласно ордеру сэра Фредерика Вейна Барта, судьи графства Камберленд».
— Ах, вот как, значит, они схватили его. — Ее слова прозвучали тяжеловесно, точно приговор.
— Да.
Фентон протянул ей газету, однако девушка то ли не захотела взять ее, то ли и вовсе не заметила этого жеста.
— Может быть, мне прочитать вам всю заметку? Казалось, Мэри совершенно не слышит его. Он помолчал, выжидая, а затем вновь задал вопрос. Она лишь повернулась, взяла бокал и осушила его.
— Да, — произнесла она, — только сначала я выпью еще немного вина.
Она с трудом поднялась с кресла и медленно, почти полусонно, как подумалось мистеру Фентону, вышла из комнаты, оставив его в тишине, которая нарушалась разве только легким потрескиванием горевшего в камине торфа, и бывшему учителю, с его натянутыми словно струна нервами, казалось, будто звук этот таит в себе нечто зловещее. Назад Мэри так и не вернулась.
Газеты сообщали, что общественное мнение поддерживает Мэри. Колридж стал ее ярым поборником. В своей статье «Кесвикский самозванец I» — в его третьей по счету заметке — он писал:
В моей второй заметке («Романтический брак II») я осмелился утверждать, что, когда подробности ее несчастья станут достоянием публики, ее скромность, целомудрие и здравый смысл привлекут к ней сердца еще сильнее и бедняжка Мэри лишь поднимется, а не падет в глазах всех мудрых и добрых людей. Те обстоятельства, о которых я теперь должен рассказать во всех тонкостях, совершенно подтверждают мое утверждение…
В конце статьи он сообщает об «отказе Мэри скрыться с ним (с Хэтфилдом) в Шотландии» и принимается хвалить ее за то, что «она не делает ничего, что она не смогла бы сделать открыто».
В статье «Кесвикский самозванец II», которая так и не была опубликована до 31 декабря, Колридж вновь защищал Мэри от любых обвинений, которые могли быть брошены в ее адрес или хотя бы подразумеваться.
Найдется ли на свете такой ханжа или же фанатик, который сможет винить бедняжку Мэри? — писал он. — В отношениях со своим возлюбленным она дала ему все основания уважать ее и снискала заслуженную любовь своим целомудренным и мудрым поведением. Не вызывает сомнений, что этот человек и в самом деле внушил ей весьма глубокую сердечную привязанность. Создается впечатление, будто он очаровывал всякого, с кем имел дело, независимо от его положения в обществе; и если бы Мэри осталась исключением, это свидетельствовало бы скорее о недостатке чувствительности, чем об избытке благоразумия.
И все же, несмотря на совершенно естественное живое сочувствие Колриджа и его, без сомнения, бескорыстное желание убедиться, что невинной женщине ничто не угрожает, его горячность имеет, возможно, причины более глубокие. Увидев крушение идеалов революции и Разума во Франции, Колридж и Вордсворт обнаружили новый и неискаженный критерий, которым можно измерять жизнь и мысль. Этим критерием стала сама природа. Мэри представлялась как «дитя природы», скромного происхождения, воспитанная самой природой, проявившей благосклонность к своему ребенку, да и жила эта девушка в условиях неиспорченной простоты. Находиться вне общества было так же важно, как оставаться частью Природы.
Томас Де Куинси проявил немалый интерес к данной истории еще до того, как повстречался с Вордсвортом и Колриджем. На последних страницах его дневника от 1803 года была обнаружена отдельная запись «Мэри из Баттермира» и сумма 10 шиллингов 6 пенсов, заплаченная за статью «Август и Мэри, или Дева Баттермира. Рассказ очевидца от Уильяма Мадфорда».
Тридцать лет спустя, описывая поэтов, которые стали его друзьями, и комментируя причастность Колриджа к этим событиям, Де Куинси подчеркивает: «Нельзя ни в чем винить несчастную девушку-пастушку, выросшую в столь ужасающем одиночестве, какое только способно продемонстрировать английское общество, ей просто суждено было угодить в капкан, которого вряд ли могли бы избежать даже спорщики, обсуждавшие ее».
«Между тем известная под именем «Красавица из Баттермира», — пишет он, — она стала объектом интереса всей Англии: по ее истории были поставлены драмы и мелодрамы во многих театрах страны, и в течение многих лет после произошедших событий любопытные толпами устремлялись к этому удаленному озеру». И он продолжает: «Ей еще посчастливилось, что девушка, оказавшаяся в столь плачевной ситуации, жила в доме, расположенном не в городе, а в деревне: несколько весьма простых соседей, которые оказались свидетелями ее мнимого возвышения, имели мало представления о том, какие чувства захлестывают мир вокруг».
Как Колридж или Де Куинси могли быть столь уверены в своих утверждениях? Хотя соседей у девушки оказалось и в самом деле всего несколько, но были ли они уж настолько просты? Местные истории и баллады тех времен представляли собой за редким исключением яркие образчики хитроумных мошенничеств, частенько основанных на лжи, обмане, лицемерии, целый перечень примеров житейского плутовства. Довольно часто удерживаемые в рамках законности, да; иногда в тяжелые военные годы, за счет огораживания теряя общественные земли и получая скудные урожаи, они едва не умирали с голоду; их сдерживал только лишь страх, и снова да; из-за недостатка или за отсутствием образования они влачили безрадостное существование, да. Но простые? Неспособные хихикать в открытую, получая удовольствие от чужой беды? Не испытывая никаких чувств, кроме поверхностного сочувствия? Возможно. Но само по себе утверждение подобного рода: «Им и в голову не приходило воспринимать ее горчайшее разочарование как забавный курьез или же рассуждать по поводу того, что именно ее тщеславие послужило причиной такого несчастья. Они отнеслись к этому как к совершеннейшей несправедливости, не сваливая вину ни на кого, кроме безнравственного злоумышленника», — на самом деле вызывает закономерный вопрос: откуда Де Куинси это известно? Неужели он лично беседовал с упомянутыми простыми соседями? Если так, то он нигде ни разу не обмолвился об этом. А если таковое случилось и они в самом деле рассказали ему все то, о чем он написал, разве он мог бы быть уверен, что они сказали ему чистую правду?