В старости Гойя жил вместе с родственником на окраине Мадрида, в симпатичном домике, чьи стены он покрыл серией безумных и пугающих картин, написанных белым, серым и черным: картин с ведьмами, призраками, омерзительными демонами и привидениями, великаном, пожирающим обнаженное тело, чью голову он уже откусил, и прочими подобными сюжетами — видениями истеричного ребенка, напуганного темнотой. Из-за этого многие уверены, что художник окончил свои дни в безумии.
«Бывают дни, когда я прихожу в такую ярость, — писал Гойя в тот период, — что ненавижу и себя». Его мрачные видения искусно отслоили от стен старого дома, и сейчас они занимают целый зал в Прадо. Они кажутся выплеснутыми той ненавистью и яростью, которую художник испытывал ко всему. Он умер в возрасте восьмидесяти двух лет в добровольном изгнании в Бордо.
Гойя обладал вспыльчивым нравом. Его портрет в пожилом возрасте — портрет злобного старика в шляпе-боливаре, неисправимого грубияна и скряги, настоящего Скруджа. История о том, как он швырнул в Веллингтона гипсовой отливкой, когда герцог позировал ему в Мадриде, не подтверждена, но в этом нет ничего невозможного. Веллингтон ненавидел позировать художникам, которым, как он считал, никогда нельзя доверять в военных деталях (однажды он вызвал сэра Томаса Лоуренса и, не стесняясь в выражениях, велел тому исправить меч на картине). Если он так же повел себя с Гойей, старый грубиян, когда-то писавший Бурбонов во всем их загнивающем великолепии, наверняка не стерпел пренебрежения иноземного генералишки! К сожалению для любителей «перчинки», запись от руки одного из родственников Гойи на обороте странно бесплотного портрета Веллингтона в Британском музее свидетельствует, что этот набросок послужил основанием для трех рисунков маслом: конного портрета, который можно увидеть в Эпсли-хаусе на Пикадилли; портрета со шляпой, сейчас находящегося в Соединенных Штатах; и портрета без шляпы, предоставленного на время Национальной портретной галерее. На всех трех картинах мы видим восхитительно незнакомого Веллингтона, бабушка которого вполне могла быть испанкой.
Я направился в залы, где выставлены работы Гойи ранних лет, королевские портреты. Здесь громы девятнадцатого века еще не слышны. Соловьи поют в Аранхуэсе, и переливы менуэта мешаются с шепотом фонтанов, ибо веку восемнадцатому еще продолжаться несколько лет. Благодушный Карл IV стреляет по воробьям за оградой Сан-Ильдефонсо, Мария Луиза вешает очередной Большой крест на бычьи плечи своего героя, юный Фердинанд полон ненависти к матери и ее любовнику — а далеко от этих домашних сцен нищий молодой корсиканский лейтенант по фамилии Бонапарте только что написал свое сочинение о счастье, в котором весьма скрупулезно перечисляет опасности честолюбия. Наполеон, имея в союзниках Марса, был в 1791 году лейтенантом, а Мануэль Годой гораздо лучше ладил с Купидоном — и к тому времени уже стал генералом.
Когда я смотрю на портреты Карла IV и его семьи, то изумляюсь, как случилось, что Гойя единственный из придворных художников оказался свободен от необходимости идеализировать и льстить. Такие картины всегда заказываются и пишутся с расчетом на грядущие поколения: поза должна быть воинственной, пухлая ручка — протянутой к воображаемым полкам; а если красота не задержалась на челе королевы, то можно хотя бы попытаться это исправить вложением в образ изрядной доли величественности — но только не у Гойи. Он рисовал то, что видел, и в результате королевская фамилия, по словам Готье, выглядит на портретах словно семья бакалейщика, выигравшего большой приз в лотерею. Карлу IV повезло больше других: грубоватый, глупый, но добросердечный старый помещик, который мог охотиться с Джорроксом
[13]
; но что мы можем сказать о престарелой Афродите — Марии Луизе? Она похожа на одну из некрасивых сестер Золушки: жадная сварливая баба, с толстыми руками, обнаженными до плеч, которые, однако, когда-то находили неотразимыми. «Я не могу удержаться от похвалы красоте рук королевы, ибо они действительно совершенны», — писала мадам Жюно, чей муж одно время служил послом в Испании. Мне также вспомнились слова Наполеона, который, увидев Марию Луизу в первый раз, написал Талейрану: «Королева несет свою историю на лице, и стоит ли говорить больше?»
Но в Прадо кое-чего не хватает. Где же «несравненный Мануэль», где фаворит, который был подлинным королем Испании и чья скандальная связь с королевой вызвала восстание после отречения Карла IV? Какая жалость, что великолепное и беззастенчивое исследование Годоя Гойей нельзя перенести в Прадо из Real Academia de Bellas Artes
[14]
и тем дополнить земную троицу. Стоит сходить в академию и посмотреть на Годоя в маршальской форме, не стоящего, как подобает воину, а полулежащего — что весьма соответствует образу — на двухместном диванчике, или dos-a-dos. Жирные ноги фаворита вытянуты, словно лосины и сапоги ему тесны, пухлая ручка безвольно свисает со спинки дивана, вызывая в воображении не меч, выхватываемый из ножен, а щечки, по которым она похлопывает; и в целом от этого человека исходит ощущение сытости, праздности и изнеженности.
Годой был сыном обнищавшего дворянина из Бадахоса и, должно быть, выглядел весьма привлекательно в восемнадцать лет, когда королева впервые увидела его крепкие бедра в обтягивающих лосинах и широкую грудь под гвардейским мундиром. Марии Луизе тогда было тридцать четыре года. Через двенадцать лет Мануэль Годой стал не только одним из богатейших людей Испании, но также премьер-министром и, конечно, самым могущественным и ненавидимым человеком в стране. Король был предан ему не меньше, чем королева, и это взаимное притяжение не разрушилось даже изгнанием и бедностью. Годой был авантюристом, но он обладал талантом к интригам, сердечностью и бурлящей жизнерадостностью — и при бесцветном и мрачном дворе Бурбонов сверкал, словно юный Вакх. Французские и испанские писатели — ибо на английском о Годое написано мало — часто строили домыслы о супружеской слепоте, которой страдал Карл IV. Кажется, этот монарх придумал любопытную и оригинальную теорию: короли, по счастью, свободны от волнений, одолевающих обычных мужей, поскольку для королевы невозможно унизиться до мужчины низшего ранга. Его величество, очевидно, больше разбирался в охоте, чем в истории. Ничто не могло поколебать его точку зрения, и попытки открыть ему глаза быстро пресекались, хотя вся Европа сплетничала о поведении супруги испанского монарха.
Крах случился среди рощиц и садов летнего дворца. Годой попал в затруднительное положение, когда позволил пройти через территорию страны в Португалию французским войскам, которые вошли в Мадрид в 1808 году — во главе с Мюратом. Толпа обезумела от радости, посчитав, что французы пришли сокрушить Годоя и сделать королем Фердинанда. Требуя крови Годоя, толпа ринулась в Аранхуэс, в тридцати милях от Мадрида, где тогда располагался двор. Когда настала ночь, дворец Годоя взяли штурмом. Упитанный фаворит забрался под груду тряпья на чердаке и просидел там день или два, после чего, снедаемый жаждой и усталостью, передал себя в руки перепуганной стражи. При попытке бегства с двумя солдатами, пытавшимися спасти фаворита от желавших его убить, весь в крови и в изодранной в клочья одежде, Годой очутился на соломе в конюшне. Полный мстительного триумфа, юный Фердинанд, который многие годы ненавидел Годоя, перед которым его мать расточала богатство и честь Испании, пришел насладиться своей победой. Хотя король решил отречься от престола, его единственной тревогой и заботой было: «Что случилось с дорогим Мануэлем?» И здесь история словно делает неверный поворот. Годой должен был погибнуть от рук Фердинанда и его партии, и без сомнения, так бы и произошло, когда бы не появился Мюрат и не спас низложенного фаворита. Издалека, из-за Пиренеев, пришел четкий приказ маленького человека в зеленом мундире и с завитком волос на лбу: короля, королеву, Годоя и Фердинанда следует немедленно отослать в Байонну.