Удалых, помощник пристава, опустив худенькие плечи, уныло дожидался приказаний от начальника, и взгляд его был преисполнен вселенской скорби. Он страдал поясницей, и всякое шевеление, всякая ходьба, а пуще всего наклоны выдавливали из его печальных глаз столь же печальные слезы. И в них, тех слезах, умещалось все: служба, надоевшая хуже горькой редьки, боли в пояснице, которые не отпускали даже во сне, и еще искреннее сожаление о своей невеселой судьбе — Удалых был невезучим человеком. Карьера его не сложилась, и теперь уже было ясно, что выше нынешней должности он никогда не поднимется; жена его, догадавшись об этом раньше мужа, в один прекрасный день сбежала из Белоярска, оставив на память благоверному любимого рыжего кота. Все плохо, а тут еще, как назло, одно происшествие за другим…
Окороков мельком глянул на своего помощника и тоже сморщился, словно от боли. Коротко приказал:
— Все осмотреть, составить протокол и ждать меня в участке. — Затем повернулся к Луканину: — А мы, Захар Евграфович, пойдем беседы беседовать. Чаю, надеюсь, нальете, с утра во рту ни маковой росинки…
Но в кабинете Захара Евграфовича, удобно усевшись в кресло, он о чае сразу позабыл и ловко ухватил хозяина, словно быка за рога:
— Теперь, я так понимаю, вы для начала мне все расскажете. По всему вижу, что дозрели. Жду.
И сложил на гладкой столешнице, сомкнув в замок, свои крупные ручищи, рядом с которыми чайные приборы из фарфора показались крохотными.
— Есть одно обстоятельство, господин Окороков, — Захар Евграфович помолчал, собираясь с решимостью, — оно связано с моей сестрой, с ее репутацией. Я хочу, чтобы вы дали мне слово: все, что касается Ксении Евграфовны, останется между нами. Если вы такого слова не дадите, я ничего говорить не буду.
— Оставьте, Захар Евграфович. Слова, слова… Из слов, будет вам известно, даже супчик не сваришь. Я почти достоверно и давно знаю, что сотворил Цезарь Белозеров с вашей сестрой. Знаю даже, по какой причине в свое время сгорел дом на окраине нашего губернского города. Но никому об этом не рассказал и бумаг казенных не отписывал. Слушайте дальше. Меня интересует все: где, когда, кем и что было сказано — любая мелочь, любое слово. Отдельно — ваша затея с постоялым двором, которая так плачевно сегодня завершилась. Странные вы все-таки господа, нынешние деловые люди, до такой степени в себя уверовали, что готовы собою всех подменить — и суд, и власть, и даже нас, грешных… Все сами решить желаете. Сами, сами! А сами-то с усами! Прошу прощения, — Окороков разомкнул замок своих ручищ, приложил ладонь к груди и совсем тихо, устало закончил: — А теперь я слушаю.
Захар Евграфович ничего не утаил.
Еще вчера вечером, когда вернулись из Успенки, он твердо решил, что утром пойдет к Окорокову и выложит перед ним все карты. Дело принимало слишком крутой оборот, а самое главное — мучила совесть, что исчез Данила. Такого ухаба Захар Евграфович никак не предвидел. Как не предвидел и того, что Перегудову, разбив в оконце стекло, ночью кто-то подсунет выдергу. Теперь Перегудов на воле, Данила в руках у Цезаря, а он, господин Луканин, сидит перед исправником, словно нашкодивший мальчишка, и покаянно рассказывает о своих проказах. Будто бороной драли его горделивый нрав. Но Захар Евграфович крепился; понимал, что гордыня при нынешнем раскладе совсем неуместна.
Окороков терпеливо дослушал его до конца, ни разу не перебив, закурил толстую папиросу и долго молчал, пуская зыбкие табачные кольца в высокий потолок. Вдруг вскинулся, словно очнувшись, затушил папиросу и заторопил:
— Захар Евграфович, зови сюда этого чертежника. Посмотрим, какой он секрет на чертовой коже отыскал.
Козелло-Зелинский, проскользнув в двери, поклонился, придерживая очочки пальчиком, и зачастил:
— Прошу засвидетельствовать, милейший Захар Евграфович, что место своего поселения я вынужден был покинуть не по своей воле, а ввиду внезапно возникших обстоятельств, и, таким образом…
— Не тараторь, — оборвал Окороков, — иди сюда, показывай.
Из ящика стола, отомкнув его ключом, Захар Евграфович достал чертеж, бумажные карты, срисованные с него, все это аккуратно разложил на широком столе, сдвинув в сторону чайные чашки и сахарницу. Окороков шумно поднялся из кресла и навис над столом, внимательно следя за проворными пальчиками Козелло-Зелинского. А тот, разгладив чертеж, стал пояснять:
— Видите, милейшие господа, вот этой ломаной линией, напоминающей изображение гор, показан Кедровый кряж. Больше здесь ничего не изображено. Ниже — край. Именно так я перерисовывал. А когда делал последнюю копию, обратил внимание: что эта непонятная полоска обозначает? — Пальчики Козелло-Зелинского приподняли чертеж и изогнули нижний край ребром.
— Какая полоска? Где? Не вижу! — Окороков еще ниже нагнулся над столом.
— В этом и заключается секрет столь дивного творения, уважаемые господа. Простым глазом разглядеть эту полоску практически невозможно. Но со мной случилась беда: когда я рисовал последнюю копию, я потерял свои очки, а при моем ущербном зрении это равносильно трагедии. Пришлось воспользоваться лупой. Конечно, неудобно, однако другого выхода не имелось. И вот через лупу, совершенно случайно, я и различил эту полоску. Прошу прощения за подробности, я сейчас продемонстрирую…
— Уж будь добр, а то чирикаешь, чирикаешь… — рокотнул Окороков.
Козелло-Зелинский смолк, подоткнул очочки и остреньким ноготком на указательном пальце провел по нижнему срезу раз, другой, третий, и срез начал раздваиваться, а затем верх завернулся, как блин, лежащий в стопке, и обнажил еще одну часть чертежа: та же самая ломаная линия, напоминающая контуры гор, но в самой ее середине было одно дополнение: неровная полоса и от нее — прямая и четкая линия, пересекающая кряж. Сверху — старославянская надпись: лазня .
— Что это значит — лазня ? — спросил Окороков.
— Я смотрел по словарю, слово сие по-старославянски обозначает баню.
— А при чем здесь баня?
Козелло-Зелинский развел ручками, Окороков разочарованно выпрямился, отошел от стола и тяжело затопал по кабинету, рассуждая, словно сам с собой:
— Масштаб здесь не указан, в каком именно месте эта баня находится — непонятно…
— Позвольте слово сказать, — вклинился в его рассуждения Козелло-Зелинский, — там, где указан проход, контур горы обозначен двумя верхушками. Мне кажется, что все очень просто: нужно искать гору, у которой две вершины.
Окороков остановился, с любопытством посмотрел на Козелло-Зелинского:
— Какой смышленый. Хоть на службу к себе бери.
— На службу к вам, милостивый государь, мне никак нельзя, на мне висит клеймо неблагонадежности, а теперь еще и неразумного пития. Увы…
— Я бы вылечил. И от того и от другого. Ладно, ступай.
Козелло-Зелинский выскользнул из кабинета. В наступившей тишине глухо звучали шаги Окорокова. Неожиданно он остановился, повернулся к Луканину: