За дверями спальни, словно преобразившись, он стремительно кинулся в комнату-келью Ксении Евграфовны и, увидев сестру живой-здоровой, обнял ее с такой силой, прижимая к себе, что она тихонько охнула, замерла у него на груди, а затем, не отрываясь, прошептала:
— Я все знаю, она мне призналась. Она ребенка носит, твоего, Захарушка, ребенка… И еще я сказала, что ты сможешь ее простить…
26
На окраине Белоярска, там, где редкие избенки почти вплотную примыкали к темным, разлапистым елям начинавшейся тайги, ползла вдоль опушки узкая дорога, густо поросшая низкой травой и обозначенная только двумя притоптанными полосами от тележных колес. Плавно изгибаясь, она дотягивала до маленькой низины и, не желая через нее перебираться, круто поворачивала влево и терялась, нырнув в тайгу. И Цезарь, тоже завернув влево, скрылся под широкими пластами еловых лап — будто канул, даже следа не оставил на траве. Шел он к старой, наполовину сгнившей коряге, лежавшей посреди молодого, ярко зеленеющего подроста, уставя вверх серые кривые сучья, похожие на ведьмины пальцы. Вроде бы и недалеко от жилья, а место глухое, дикое. В правой руке Цезарь держал старую и ржавую лопату с потрескавшимся черенком, наполовину обломанным. Возле коряги он остановился, настороженно огляделся, и лишь после этого отсчитал восемь шагов от комля. Снова остановился, еще раз огляделся и всадил с размаху тупую ржавую лопату в плотный настил старой хвои. Копал быстро, не останавливаясь. Круглая ямка все ниже опускалась в песок. Скоро Цезарь вытащил из нее кожаный мешок, развязал толстые кожаные завязки и сунул руку, долго шарил, что-то отыскивая, и наконец вытащил маленький стеклянный пузырек, крепко закупоренный деревянной пробкой. Положил пузырек в карман, торопливо завязал мешок, опустил на прежнее место, закопал ямку, а сырой песок густо закидал сухой хвоей.
Спрятав лопату, Цезарь присел на корягу и медленно поднял голову вверх. Между темных макушек елей тускло светлело сумрачное небо. Собирался дождик. И эта небесная сумрачность, и темные, разлапистые ели, скрадывающие дневной свет, и сухой хруст прошлогодней опавшей хвои под ногами — все ложилось на душу темной тяжестью, а мысли тянулись мутные и расплывчатые. Чудом уцелевший в водопаде и не утонувший затем в реке, сумевший быстро добраться до Белоярска и уже здесь придумав новый план, Цезарь, пока добирался до своего тайника, план этот решил поменять. Времени, потраченного на недолгую дорогу, с лихвой хватило, чтобы утвердиться в одном решении — дальше он будет действовать в одиночку. Разочаровался Цезарь в тех людях, которые были вокруг, ненадежными они оказались, слабыми на испытания. И Перегудов написал записку, и даже Бориска привел полицейских агентов за кряж. Кому верить? Ответ для него был прост и ясен — только самому себе.
Сейчас, оставшись у своего тайника, в котором было спрятано немного золота, намытого за кряжем неизвестно куда сгинувшим в прошлое лето старателем, оставшись, как у разбитого корыта, Цезарь ясно понимал, что выход у него остался лишь один — подогнуть под себя Луканина. Иначе в нынешнем положении ему никуда не выбраться. Даже обменять золото на деньги сейчас опасно — он знал от Удалых, что его уже ищут. И здесь, в Белоярске, и на дороге до тракта, и в губернском городе. Без Луканина не выбраться. Ничего, он заставит его плясать под свою дудочку, и никуда тот не денется.
Цезарь упруго вскочил с коряги и почти побежал, не оглядываясь. Глаза зло прищурились, словно он прицеливался, собираясь стрелять. Мутные, расплывчатые мысли соскользнули и растворились — лишними они теперь были, ненужными и даже вредными. Вспомнилось, как мечтали они с Бориской захватить луканинский пароход, как надеялись пройтись на нем по всем приискам, взять все добытое за лето золото, а после оставить на пароходе иностранцев и уйти — в новое вольное место. И уже там строить свою жизнь или, может быть, свое государство, как мечтал когда-то в молодости Бориска. А построить его, — время, проведенное за кряжем, не пропало даром, — можно! В этом сейчас Цезарь был убежден, как никогда. Только надеяться надо на самого себя, и больше никому ни в чем не доверяться.
Он хотел остаться один. И надеялся теперь лишь на себя.
В кабаке у Ваньки Елкина, куда он пришел, его уже ждали. В дальнем углу сидели за столом помощник исправника Удалых, наряженный в мужичью одежду, да так ловко, что сроду не признаешь, и Перегудов, обросший огромной, густой бородой.
Цезарь присел на лавку за стол, молча разлил водку и выпил первым, не чокаясь. Закусил и так же молча оглядел сидящих перед ним Удалых и Перегудова, вспоминая, за сколько он купил, быстро и не торгуясь, первого, и как подобрал на пустынной дороге, сохранив ему жизнь, второго. Он не жалел сейчас, что это сделал. Он просто хотел сейчас еще раз убедиться, что люди эти — никчемные. Понимал: попадутся в руки исправника и с легкой душой сдадут его. Ну уж нет, не сдадут, не успеют…
— Вышли оба и тихонько огляделись, — почти неслышно шепнул он, — может, померещилось, но показалось, что крутится какой-то возле телеги.
Удалых и Перегудов поднялись и вышли из кабака. Цезарь крикнул половому, чтобы тот принес чаю. Когда три стакана появились на столе, он, оглянувшись, незаметно достал пузырек, откупорил деревянную затычку и щедро плеснул в два стакана бесцветной жидкости. Пустой пузырек сунул в карман и быстро, обжигаясь, выпил чай из своего стакана. Когда Удалых и Перегудов вернулись и шепнули, что никого подозрительного возле кабака нет, а телега стоит пустая, потому как у нее колесо сломано, Цезарь успокоенно покивал головой и приказал:
— Водку больше не пейте, дело сегодня серьезное предстоит, чай вот хлебайте. Я выйду до ветру, а вы меня ждите.
Но вышел не сразу, посидел еще, подождал, когда Удалых и Перегудов отхлебнут чаю, и лишь после этого спокойным и неторопливым шагом покинул заведение Ваньки Елкина.
27
Вечером, при закатном солнце, на Белоярск просыпался мелкий и короткий дождик. Малосильный, он даже пыль не смог прибить, и неожиданно поднявшийся ветер, налетая злыми, тугими порывами, взметывал над улицами и переулками серые крутящиеся облака, входил в раж и буйствовал в полный размах и силу. Обламывал ветки с деревьев, сдирал подгнившие доски со старых крыш, сорвал у какой-то хозяйки сохнувшее белье с веревки и трепал в воздухе рубаху и подштанники, не давая им упасть на землю.
Быстро потемнело, будто разом навалилась глухая полночь.
Агапов неторопливо подъехал на своей коляске к окну, прищурился, пытаясь разглядеть, что творится на улице, и тихонько присвистнул:
— Ночка-то, как по заказу будет, в самый раз для разбойных дел. Слышишь меня, Захар Евграфыч?
— Слышу. Ты дальше рассказывай, что после было?
— А после ничего и не было. Полюбовался на мертвяков, оба синие, как утопленники, лежат и не дышат. Удалых не при мундире оказался, в простенькое нарядился, мужик и мужик. И Перегудов в такой же одежке, бородищу, правда, отпустил, сразу и не признаешь. Ну и лежат на полу, смирные, отбегались… А сидели они за столом втроем, третий-то вышел из кабака, вроде как по нужде, и больше уж не вернулся. А эти чайку похлебали, захрипели, и пузыри изо рта полезли… Третий-то, как мне думается, Цезарь и был. Следы он заметает. Один, как волк, желает остаться, так ему сподручней. Вот я и мыслю: не обманывает твоя девица, сюда он явится, никакой другой дороги ему нету. Захватит Ксению Евграфовну, и будешь ты исполнять, чего он скажет. Умный, сволочуга, верно рассчитал…