— Тиха, ребята, не лезьте на рожон, я…
— Заткнись, старый хрен! — громогласно окоротил его с верхотуры Ванька Петля. — или я ухо тебе отстрелю! Слушай меня! Тихо-тихо поднялись и по одному, на карачках, пошли к пароходу. На карачках! Если кто выпрямится — стреляем!
И команда «Основы», позорно поставленная на карачки, двинулась к трапу. Когда Рыжий и Митька Быструхин, ковылявшие первыми, исподлобья подняли глаза, они обомлели: вдоль борта парохода, на равном расстоянии, словно специально и четко отмеренном, стояли подчиненные Коллиса и в руках у них были винтовки. Сам Коллис, безоружный, топтался у края трапа, поочередно поднимая то одну, то другую ногу, словно палуба ему жгла подошвы, и широко, показывая два ряда идеальных зубов, улыбался — будто приближались к нему долгожданные и бесконечно дорогие его сердцу гости.
Из-за поленниц, из-за ближних кустов, с оружием наперевес, неторопко выбрались люди Цезаря, полукольцом окружили команду, голова которой уже поднималась по трапу, и остановились, оборачиваясь назад, явно ожидая приказа — что дальше делать? И в это самое время неторопко, переставляя ноги мелкими шажочками, возник Бориска в длинном своем балахоне, оттопыренном горбом. Прошагал до самого трапа, пересчитал, тыкая в каждого пальцем, всю дедюхинскую команду и, подняв головку, крикнул Коллису, словно старому знакомцу:
— Восемь душ, как одна! Здравия желаем, господин хороший!
— Какие восемь! — с сильным акцентом, но вполне внятно заорал на русском языке Коллис. — Двенадцать! Двенадцать!
Команду согнали на нос парохода, заставили сесть на палубу. Бориска и Коллис быстро отдавали приказания, а варнаки и иностранцы кинулись в рассыпную по пароходу, заглядывая в самые укромные уголки, отыскивая четырех недостающих членов команды, тех самых, которые приняты были на борт по приказанию исправника Окорокова. Но их нигде не было. Будто испарились. Сходили на берег вместе со всеми, никто не видел, чтобы убегали, а — нету. Как корова языком слизнула.
«Чертова баба! И я — пень безмозглый! — тоскливо и с запоздалым раскаянием, что доверился Нине Дмитриевне, ругался и досадовал на самого себя Иван Степанович Дедюхин, — вязать их надо было всех в ту же ночь, а этим варнакам свою засаду устроить и перестрелять, как зайцев!» Да что теперь досадовать — поздно. Развесил уши, поверил шальной бабе, а теперь… Теперь вот сиди на теплой палубе родной «Основы» и пошевельнуться не смей, если не желаешь, чтобы голову продырявили. А ведь в тот вечер, когда жена исправника заявилась к нему в каюту, он ей действительно поверил. Да и как было не поверить, если Нина Дмитриевна положила перед ним казенную бумагу, в которой ясно и вразумительно было сказано, что все власти и частные лица должны оказывать ей всемерную помощь, а неоказание таковой будет расцениваться… — До конца Иван Степанович не запомнил, и так ему было ясно: если что, по головке не погладят. Потому и согласился все ее просьбы исполнить: к ящикам с оружием не подходить, иностранцам оказывать полную лояльность, а в нужный момент, когда Нина Дмитриевна подаст сигнал, арестовать их. Вопросы, которые попытался задать ей Иван Степанович, она отвергла решительным взмахом пышной своей ручки:
— Наберитесь терпения, я расскажу, но не сейчас.
И ушла из каюты, оставив после себя сладковатый запах духов.
Иван Степанович еще раз запоздало ругнулся на самого себя и вдруг ахнул беззвучно: а где же сама Нина Дмитриевна? Неужели сидит до сих пор в своей каюте и не ведает даже, что творится на палубе? Или сбежала неизвестно куда с четырьмя матросами? Черт ногу сломит…
В это время, пока Иван Степанович лихорадочно пытался хоть что-то для себя уяснить, Нина Дмитриевна, сидя перед зеркальцем в своей каюте, тщательно прихорашивалась. Расчесывала кудряшки, пудрила круглые щечки и милый, задорный носик. Когда дверь каюты распахнулась и в узком проеме, заслоняя его широкими плечами, возник Коллис, она от неожиданности опрокинула пудреницу, и пудра, оставляя за собой пахучий шлейф, просыпалась на пол.
— Ой, господин Коллис, вы меня так напугали! — Нина Дмитриевна шлепнула в пухлые ладошки. — Надо же стучаться, когда входите к даме. Я вас за джентльмена считала…
— Подниматься палуба. Быстро! — голос у Коллиса был отрывистым и звучным, словно лязгал винтовочный затвор.
— Ой, господин Коллис, а вы, оказывается, по-русски говорите! — Нина Дмитриевна еще раз шлепнула в пухлые ладошки. — Почему так долго скрывали? Вы почти совсем правильно говорите.
— Палуба, мадам! Подниматься! Быстро! — Коллис шагнул в каюту.
— Да не хочу я на палубу! — капризно надула губки Нина Дмитриевна. — Вы же видите, я свой туалет не закончила!
Коллис сделал еще один шаг, ухватил Нину Дмитриевну за локоть и в неуловимое мгновение ослеп и оглох от захлестнувшей его боли — в подглазья ему, точно и выверенно, с силой ударили два растопыренных пальчика. И сразу же новый удар — ребром ладони в шею. Коллис с грохотом обрушился на колени — так падает бык, когда ему обухом проламывают череп.
Нина Дмитриевна в один прыжок перескочила через него, осторожно выглянула из каюты — направо, налево — и быстро захлопнула дверь. Скинула крышку с картонной коробки, выдернула тонкий шелковый шнур и заломила Коллису руки, которые он пытался прижать к глазам. В мгновение ока запястья оказались перехваченными шнуром, который глубоко врезался в кожу и замкнулся хитрым, крепким узлом. Рывок — и Коллис вздернут с пола, прислонен к стенке каюты. Он широко разевал рот, из которого рвался наружу нутряной надсадный хрип, лицо было измазано в помаде, и по ней, прочерчивая извилистые полоски, текли из крепко зажмуренных глаз крупные слезы, подкрашенные сукровицей.
Из той же самой круглой картонной коробки, предназначенной для изысканной дамской шляпки, Нина Дмитриевна неторопливо вытащила револьвер, привычно и деловито взвела курок, открыла дверь и еще раз огляделась. Убедилась, что поблизости никого нет, и неслышно вышагнула в коридорчик. Прошла до узкой железной лестницы, ведущей на палубу, поднялась по ней, осторожно выглянула наверх.
За считанные минуты мгновенная перемена произошла с ней: пухлая, говорливая дамочка, которая, казалось бы, только и способна болтать глупости и пудрить носик, напоминала теперь хищную рысь — гибкую и стремительную. Даже прищуренные глаза потемнели, и казалось, что они вот-вот вспыхнут зеленовато-желтым блеском.
На палубе в это время, где столпилось столь много народа, происходило следующее. Бориска, не суетясь, толково расставлял своих людей: одного — на капитанский мостик, двоих послал в машинное отделение, еще одного — в нос парохода, остальных поставил охранять команду «Основы». Теперь весь пароход находился под перекрестным наблюдением, и что-то сделать либо куда-то проскочить незамеченным было попросту невозможно. Иностранцы, выполняя приказ Коллиса, метались по «Основе», но найти никого не могли, а Бориска, сердясь и шлепая лошадиными губами, вскрикивал:
— Чего мечетесь, как угорелые! Толмача давай вашего! Тащи толмача!
Привели Киреева, тот вытаращил глаза, не понимая — кому и что переводить.