Когда мы входили в вагон и шагали мимо отсеков с детьми и взрослыми, голоса и смех стихали, и мы ловили вопросительные, недоуменные и боязливые взгляды. И так-то мы были черны, как черти, а тут еще коньячный огонь сверкал в наших глазах, и уши пламенели алкогольным пожаром, и по лицам блуждали идиотские улыбки. Смесь агрессивности, радости, непонятного страха, удивления – вот что было написано на наших так называемых лицах. И каждый из нас готов был к активным действиям, только тронь, скажи слово. Пассажиры это понимали и отводили глаза, сетуя, наверное, про себя на проводницу, запустившую эту ораву.
Спать мы наладились в тамбуре, только заменили газеты, изгвазданные закусками, свежими. И повалились друг на друга, как бывало в бронике зимой в горах или в мерзлых скалах на перевале, правда, тут было и так жарко, но куда деваться? Дверь решили не закрывать, чтобы не умереть от испарений и не заблевать друг другу парадки. Хотя эти парадки уже были какими-то парашками, так что Гаваец, например, собирался купить себе в Оренбурге гражданку, если деньги, конечно, останутся. Я тоби задарю рубашку, пообещал Немерюк.
Ну и только мы залегли, как барсуки, в этой гудящей норе, как кто-то снаружи заскребся и попытался открыть дверь. Немерюк заворчал, рявкнул невнятно, и попытка была пресечена. «Отбой», – тихо сказал кто-то. Но через небольшой промежуток времени снова дверь щелкнула, потревожила большое тело кладовщика. Да какого х… – начал ругаться он.
– Э, слышь, ребят! – раздался чей-то незнакомый голос. И в щель просунулась кудрявая голова гражданского пассажира.
– А? чего? – сипло спросил Немерюк.
– Говорю, пойдем к нам.
– Куда?
– На третью полку.
– Да я туда не взлезу.
– На мою ляжешь, – вдруг сказала голова.
– А… вы?
– Я уже выспался.
Все мы зашевелились, пытаясь рассмотреть лицо пассажира… А Немерюк, кряхтя, встал.
– Ладно, пойдем.
Мы заржали. Ну Немерюк! Всюду он Немерюк! Это талант! Кто-то щелкнул зажигалкой, закурил сигарету. Пить было нечего. ПХУД до утра закрылся. А весь коньяк вылакали. Да и устали мы порядком. Но послышались настойчивые предложения попытаться проникнуть в ресторан или стеречь большую станцию, там выскочить и затариться хоть бы пивом. Пивом! Да где ты его в этих степях найдешь! Пиво! Зачем бередишь душу! Такого напитка нет больше на свете! Один только коньяк…
Мы переругивались, закуривали осточертевшие – хоть и цивильные – сигареты… Как вдруг дверь снова приоткрылась, и мы услышали голос пожилой женщины. Она вызывала еще одного из нас, говоря, что сама вполне устроится на одной полке с внуком. Мы замолчали. «Фефел, иди ты», – толкнули худенького Фефела. Но тот заупрямился, мол, а чего это он? Пусть вон идет Дю-ля Колян. У него былобморок. Так они называли мое крушение под Чагчараном. Я тоже вскинулся, к-ороче, иди сам. Тут встал Симонов и пошел. Правда, с хихиканьем, мол, он не совсем трезв.
– Ай, о чем разговор! – отозвалась женщина.
И Симонова увели. Потом приходили еще, звали, правда, только на третьи полки, и двоих выманили. А мы остались втроем, я, Фефел и Гаваец. Я чувствовал себя зачумленным, чтобы соваться в тот мир. Фефел никогда ни в чем от меня не отставал, мы с ним сдружились с самых первых дней, он был из воронежской деревни, вдумчивый, острый парень и добрейшего сердца. У него была легкая рука, когда удавалось разжиться у Немерюка мукой, жиром на лепешки, все приставали к Фефелу, просили, чтобы тесто замесил, – лепешки его замеса были воздушными, нежными. И если Фефел перевязывал рану, все быстро заживало. Хотя был он не тестомес и не медбрат, а снайпер и за свою стрельбу получил «За боевые заслуги» и еще командирские часы одного советника, очень похожего на генерала Варенникова, не знаю, может, это генерал и был собственной персоной, он нам тогда не представился. Он прибыл прямо на марш, колонна шла на очередную операцию, и дальше путь пролегал через довольно заковыристую зону песков и отдельно стоящих скал. Советник договаривался с командиром, который контролировал эту зону, о свободном пропуске нашей колонны, происходило это неподалеку, в ложбине, и наш снайпер держал советника – по его же приказанию – на прицеле. Но переговоры завершились успешно, командир духов выторговал машину медикаментов, муки, еще чего-то, и мы беспрепятственно прошли мимо скал, чернеющих пещерами-дотами, а советник улетел на вертолете, предварительно поблагодарив снайпера и вручив ему свои часы. А че, пожимал худенькими плечами Фефел, я ж так и не успел шибануть.
Гаваец не пошел по каким-то своим, гавайским соображениям. Да! у него нос-то припух, и рубашка была рваная.
Мы закурили, обменявшись сигаретами: у Гавайца было «Золотое руно», у Фефела «Интер», у меня «Столичные». В распахнутую дверь врывалась ночь. Иногда на дне черной необъятной чаши всплескивались огни – и никуда не исчезали, там жили люди, и не в городах, а в каких-то поселках, деревнях, что было странно, электричество в деревне. Видели мы и фары машин на дорогах в степи, их никто и не думал выключать, ехал себе, куда нужно, наверное, слушал какую-нибудь музыку. Однажды колонна так близко подобралась к Союзу, что по рации услышали переговоры диспетчера с колхозными шоферами, их пререкания, обеспокоенность из-за нехватки горючего и еще чего-то показались детским лепетом, какой-топионерской зорькой. А сам мир, в котором пребывали эти беспечные шоферы и женщина-диспетчер, этот мир был неправдоподобен. Союз! Не удержались, конечно, вставили пару реплик в их переговоры, перепугали шпаков, поржали.
Сейчас говорить было не о чем. Молчали, стряхивали пепел. Где мы ехали? Это была первая или уже вторая ночь? Голова гудела, подташнивало. Я решил больше не пить до самого дома. А может, вообще никогда. Вдруг снова отключится речь? Хорош будет подарок моей художнице и сыну. Я и так-то чувствовал себя… тем ещеподарком. Не знаю, но иногда мне наедине с самим собой становилось не по себе. Были такие два-три момента. В общем-то, наедине там не побудешь, всегда кто-то рядом. Посмотришь – такой же, как ты, и отступают все раздумья-печали. Да и какие печали? Никаких печалей. Тем более раздумий. Не моей это башки дело.
Хотя, честно признаться, я старался времени даром не терять, подтягивал себя, занимался самообразованием, пусть это и звучит дико: где? там?
Ну да, там. Свободного времени бывало навалом, особенно зимой, когда война затихала, так что я не верю тем, кто говорит, будто он, не разгибаясь, пахал два года… кровь мешками… письма писал, сидя на трупе врага… и какие еще книги! Была и кровь. Или как у меня – просто язык отнялся, голова тряслась. Но в каждом полку имелась и библиотека, в клубе кино показывали, потом появились даже телевизоры. Так что зимой можно было окунуть нос в разумное, вечное.
И нашел я в одной книжке идею про вечное возвращение. Суть ее проста и чудна: все всегда повторяется. Сначала мне показалось это какой-то ерундой, ну как повторяется? Даже скучные однообразные дни гнилой афганской зимы в полку с расквашенным плацем, грязными дорогами и окопами, заплывшими водой и глиной, эти дни, начинающиеся с оголтелого вопля дежурного невыспавшегося сержанта «Подъем!» и наполненные одними и теми же действиями: завтрак, построение, уборка территории, политзанятия, обслуживание автопарка, чистка оружия и т. д. и т. п. и заканчивающиеся вялым криком уже другого сержанта «Отбой!» – даже они все-таки отличаются чем-то друг от друга. Может быть, по прошествии лет эти дни и сольются в нечто трудноразличимое, но пока ты здесь, под этим небом, накрывшим палатки и длинные щитовые домики, каждый день особенный, ибо он всегда полон до краев хотя бы тоской по жизни иной, по дому, странным лицам жены и сына. Да, они мне казались какими-то необычными, с каждым днем это чувство только усиливалось, я мысленно повторял их имена – «Инна», «Александр» – и все меньше верил, что знаю их, особенно «Александра», впрочем, и «Инну», присылавшую мне рисунки комнаты, призрачного малыша, улиц города, автопортрет. Тоска – состояние души совсем не серое. Ожидание напитывает тоску красками, напряжением, по крайней мере сны. Ну и днем ты и думаешь об этих снах. Наматываешь портянки, месишь грязь сапогами, вычерпываешь жижу из капониров («Не на подлодке служите, товарищи солдаты!») и вспоминаешь сны; сидишь вечером у гудящей чугунки, сушишься, тайком покуривая (в палатке нельзя), и повторяешь про себя: «Инна», «Александр»; ну а заступив на дежурство, пьешь почти чифирь, чтобы не спать, и при свете керосинки читаешь «Взгляд на всемирную историю», про Македонского или Чингисхана, оба, кстати, бывали в этих краях, услышишь, как всхрапнет кто-то или забормочет, застонет… хм, мелькнет мысль, а ведь и это… история? Пусть не всемирная, допустим, а местная, локальная… но кто его знает, как говорит прапорщик Капелька, сияя тугими щеками, может, оно так и есть? может, оно так и надо? Может, какому-нибудь македонцу безвестному тоже так казалось? Дескать, не битва с амазонками, чай, или сражение титанов, а так, по мелочам, глотаем пыль, кормим вшей, наверное, и их вши донимали.