Глинников спешил – и напрасно. Катер с несколькими пассажирами, добиравшимися в деревни по реке, отчалил часа через два, по неизвестным причинам. Глинников этому не удивлялся, привык. Сборы в дорогу всегда таинственны. Кажется, ну все готово, всё и все на месте, средство передвижения исправно, заправлено, путевка выписана… А автомобиль, катер, телега – не трогается. Что-то не так. Начинаются перепроверки, звонки, дозаправка. Ну – всё? Вьется дымок. От табака уже язык горький. Водитель щурится, думает – то ли о том, что все ли взяли, то ли вообще о чем-то совершенно отвлеченном, постороннем, а может, и поту-. Кто распознает глубины помышлений человека перед русской дорогой. Ибо эта дорога – всегда в неизвестное, даже если каждый километр ее отмечен столбиком с фанеркой. Можно собираться – и ехать на рыбалку, а попасть на охоту, да еще неизвестно за кем; отправиться в командировку в Псков и угодить во Владимир; пойти на соседнюю, в конце концов, улицу купить сигарет и очнуться в спецприемнике.
Дожидаясь отправления, Глинников следил за работой сортировщиц и сплотчиков. Сортировщицы в платках, резиновых сапогах, брезентовых штанах и теплых кофтах баграми прогоняли бревна по лабиринтам сортировочно-сплоточной сетки; бревна в ободранной шкуре с хлюпом плыли, как крокодилы; сплотчики – в основном мужчины – принимали бревна и вязали их проволокой, формируя плоты. Михаилу Глинникову с дипломатом было как-то не по себе… Зная, что рано или поздно это чувство вцепится, как репейник в штанину, Глинников и не любил командировки, особенно в колхозы.
Разбитые дороги, фермы, тонущие в грязи, нищие деревни, ломаные тракторы – странная реальность, какой-то заколдованный мир – а ты живописуй его.
«Здесь твой причал», или «Возьмемся и сделаем!», или «Доверяйте молодым!» Из названия уже ясно, о чем там шла речь.
Хотя Глинников то и дело напевал себе под нос из Вилли Токарева: «Пора завязывать с профессией шакала», но с каждым новым материалом, с каждой новой поездкой по колхозам лишь глубже увязал. И у него уже не было сил что-то изменить в своей судьбе, он уже стал рабом чернильным (как говаривал Ницше), мелким газетным маракой, хотя и мечтал когда-то написать большую книгу. И даже порывался то и дело осуществить мечту… но на второй же странице понимал, что скукотища расписывать все эти мелочи, какие-то дрязги! Писать было не о чем.
Наконец был убран трап, отвязан канат, и катер «Мирный», тарахтя, дал задний ход, стащил свой нос с отмели, развернулся и пошел против течения, рыхля буроватую воду, гоня два уса волн; на него легла тень моста, потом снова осветило солнце, справа проплыла гостиница, в одном из номеров которой лежали двадцать четыре репродукции французской живописи, – катер полз по реке, оставляя позади берега с крепкими деревянными домами и глухими – уже скорее сибирскими – заборами, и за мысами и плавными поворотами вставали зеленые леса.
3
Команда состояла из двух человек: механика со сбитыми загорелыми руками и капитана, похожего на героя какого-то мультфильма, – невысокого старичка с белым пухом волос, улыбчивого, кивавшего приветливо и, казалось, готового всякого погладить по голове. Глинников невольно подумал, что ему бы править облаком, а не железной посудиной. Катер был хоть и речной и маленький, но с каютой, камбузом и рубкой – все как положено; в каюте железные койки, стол, печка на случай осенних ночевок в верховьях, все крепко привинчено и прибито, даже металлические кружки и миски на столе казались намертво закрепленными; в камбузе на корме газовая плита, сковородки, ножи, черные кастрюли (все-таки юнги им не хватало), пачки соли, картошка, крупы; здесь же возле камбуза принайтовлена плоскодонка с веслом и рыболовными снастями; в рубке колесо-штурвал, рычаги скоростей, на крошечном столике перед штурвалом – лоция, под крышей – небольшой, темный от времени колокол с ржавым язычком. Глинников спросил у капитана дозволения ударить, тот кивком разрешил, и колокол звякнул раз, другой. Капитан стоял за штурвалом, щурился на солнечную рябь, отвечал на вопросы журналиста. Мол, тридцать пять лет хожу по реке, шурин сманил, он был капитаном «Минска»… вон, смотри, перекат, Ястребом называется. «Данилыч, – встрял механик, – а корреспондент, по-моему, плохо как-то завтракал, судя по выражению его лица». Капитан сложил губы, протянул что-то неопределенное, мельком глянул на Глинникова, хихикнул. Глинников с удивлением взглянул на механика. Догадался. Наверное, действительно мина кислая… «Он с закрытыми глазами здесь пройдет, скажу тебе, – сообщил механик. – Ну так что, Данилыч?» Старик кашлянул. «А пассажиры?» Механик – примерно одних с Глинниковым лет – нетерпеливо мотнул рыже-курчавой башкой. «Пассажиры в каюте, препроводят время плавания до родного селения», – доложил он. Капитан помолчал и спросил: «Двигатель?» Механик исчез. Вернулся он с жирной мазутной отметиной на загорелом крутом лбу. «В машинном отделении все на мази, Данилыч!» – отрапортовал он. «Хорошо», – ответил капитан. Механик помялся. «Данилыч?..» – «Чего?» – отозвался капитан, глядя на реку и легонько поворачивая штурвал. «Да насчет завтрака!» – выпалил механик, сглатывая. Данилыч кашлянул и ответил, что какой же завтрак, вон солнце где. Механик засмеялся, показывая крепкие зубы. «Ну я же не солнцем тебе предлагаю закусить!.. А у цивильных людей в мире есть такое понятие: второй завтрак». Старик недоверчиво-иронично присвистнул. «Не веришь? – распалился механик, выкатывая синие глаза. – Пресса не даст сп… сплоховать», – вывернулся он. Глинников подтвердил: да, у англичан. «А это Девичий плес, – сказал капитан. – Девица утопилась. Там на правом берегу усадьба стояла панская. Пан ее сносиловал». Механик Борис поскреб грудь и проворчал, что бывают ситуации – сам готов с головой в омут… так ее порою ломит – настоящее насилие.
В Варнышах двое пассажиров сошли. «Данилыч, время – к обеду», – напомнил Борис. «Ладно», – согласился капитан. И механик вспыхнул, зарделся, но тут же пригас, услышав: «…до Пушек дотянем и там… немного покушаем».
Шли дальше.
Катер крушил сосновую тишь безлюдных берегов, но впереди она угадывалась – там, на солнечных плесах, под глыбами теней, среди мрачно-торжественных елей, замшелых валунов. Виктор Данилович рассказывал, как в ноябре вели плоты в Витебск, на хвосте у осени ехали, можно так выразиться. Довели. А наутро встали: забереги блестят. Решили – пройдем, середина еще чистая. Шли-шли… «Как Серая Шейка», – угрюмо вставил механик. И путь закрылся – лед. «А это не ледокол “Ермак”, – снова подал голос механик, – пришлось в Витебске зазимовать». – «А если туман?» – спросил Глинников. «Прожектор врубаем, – сказал механик. – Или к берегу – рыбку удить, Данилыч любитель». – «Здорово», – позавидовал Глинников. «Вот Пушки!» – провозгласил Борис, отворачиваясь от капитана. Тот объяснил: Наполеон переправлялся, артиллерию утопил. Глинников шагнул к борту, склонился в надежде увидеть жерла орудий – тех, что когда-то «слились в протяжный вой» Бородина, а сейчас молчали. Но увидел только блики солнца, волны и отражения «Мирного». Капитан вздохнул. Борис глядел в сторону. Капитан покашлял.
– Неси, – кротко промолвил он.
Борис притащил пакет, начал выкладывать на лоцию, застелив ее газетой, хлеб, лук, сало, соль в газетном обрывке, три граненых стакана (а казалось, что стаканы должны быть железными) и бутылку.