Благополучно отслужив, Глинников вернулся домой.
Он мог бы осуществить детскую мечту и поступить в железнодорожный институт, но железная дорога его уже не волновала. Наоборот, она казалась ему символом несвободы. То ли дело – чистый лист бумаги. Здесь можно прокладывать пути во все стороны.
И верный юный корреспондент «Гудка» начал отсылать свои опусы в другие газеты и даже в журнал «Огонек». Поступил в пединститут на литфак, на заочное отделение, устроился дворником в детский сад: разгребал широкой лопатой с двумя ручками снег и под карканье ворон, крики галок и удары колокола, долетавшие с недалекой колокольни на Соборном холме, сочинял статьи для «Литературной газеты» и «Огонька». И их действительно печатали – в местной молодежной газете. Вскоре там освободилось место, и Глинников, оставив метлу и лопату, взялся добывать хлеб насущный одной только ручкой. Железнодорожника из него не получилось, воина тоже – отец отмазал, и вся группа, в которой он проходил подготовку в туркменском учебном лагере, а потом в дивизии, отправилась за речку, как там говорили, а он остался.
Не железнодорожник, не воин, и поэт лишь в душе. Но зато подающий надежды журналист. А может быть, и писатель. Он пытался что-то сочинять про пустыню, предгорья Копетдага, весенние краски степи и одного яркого сна, в котором за ним гнался магический пес по равнине, а он подбежал к дому, где поливала красные цветы черноволосая женщина, и она его впустила, он спасся вроде бы, забрался на чердак, откуда вел тоннель к обрыву: и внизу ширилась гигантская река, а на склонах гор сияли странные огни.
Краски этого сна – золотые и красные – начинали вспыхивать в мозгу, как только он запирался у себя в комнате, заправлял кассету в деку «Весны» и слушал «Лед Зеппелин». Группа вообще-то ему не очень нравилась, музыка казалась слишком жестокой, он предпочитал «Битлз», блюзы; но у «Лед Зеппелин» была одна песня, называлась «Кашмир», ее он слушал по многу раз; музыка мигом доставляла неповоротливого Глинникова в дом на равнине, и он живо представлял свой сон и оказывался на, так сказать, третьем уровне: перед ночной страной с золотыми огнями…
После отправки ребят он отыскал утерянный кем-то блокнот за тумбочкой. В блокноте были адреса некоторых из них и совершенно незнакомых людей, аккорды и слова песен, рисунок гор и девичьего профиля.
Го д спустя после демобилизации он зачем-то взял и написал по одному из адресов, в Ижевск, толстяку удмурту Харлампиеву. Вообще толстяки всегда как-то лучше понимают друг друга, чем остальные. К Харлампиеву он испытывал симпатию с первых дней в горном лагере, когда им приходилось бегать кроссы и они оказывались позади всех и вдвоем получали сержантские затрещины.
Харлампиев не ответил, но и письмо не вернулось. Значит, кто-то его получил. Ну что ж, Глинников особенно не расстроился. Просто ему интересно было узнать, как сложилась судьба у этого толстяка; в каком-то смысле тот был его двойником…
Из Афганистана доходили глухие вести; дела там шли скверно.
Глинников чувствовал себя спасшимся. Ему повезло, что поделаешь.
Афганцы возвращались домой, заставить их молчать – задача слишком мудреная. Но пропаганда пела свою песенку. Пропаганда – тысячеголовый персонаж истории, помесь гидры с сиреною. Глинников в молодежной газете тоже пел осанну, а попробовал бы не петь. У него уже не хватало сил бросить эту привычку – писать, уже он навсегда стал рабом чернильным. Хотя периодически и ввергался в пучину ностальгии, уловив запах железной дороги. Вести поезд где-нибудь в Алтайских горах, а не торчать на отчетно-выборном собрании райкома комсомола. Остановиться где-нибудь на Транссибе, спуститься с насыпи к воде – к Байкалу, а не участвовать в рейде по барам и ресторанам с целью выявления музыки сомнительной или враждебной нашим идеалам направленности (в то время, как у тебя в душе звучит враждебный манящий «Кашмир»). Да лучше снег грести в детском саду «Орленок», в подсобке с метлами и лопатами наливать из термоса горячий чай, пить с баранками, слушая посвист снегиря на ветке и удары колокола и думу думая о судьбе…
Вот если бы Одиссей все-таки перехитрил товарищей из ахейского военкомата, думал Глинников, и они оставили его в покое – что тогда? Войны его отказ не предотвратил бы. А вот «Одиссею» не напели бы аэды.
Не то чтобы Михаил Глинников чувствовал в себе гомеровские силы, но что-то определенно чувствовал, какие-то способности. И ему, конечно, хотелось написать что-тонастоящее.И еще он думал, что, наверное, был бы другим, если бы набрался тогда мужества разделить общую долю. Действовал бы решительней? был бы целеустремленней? Его цельность не разъедала бы дурацкая виноватость. В чем он виноват? Но чем громче говорили об Афганистане, тем глубже в него проникала какая-то ржа.
По заданию редакции Глинникову приходилось встречаться с различными людьми, были среди них и афганцы. Они производили впечатление людей знающих. Глинникову порой казалось, что они и о нем знают. И он начинал видеть себя как бы со стороны, глазами этих парней, фрезеровщиков на заводе торгового оборудования, инженеров авиазавода, шоферов с автобазы 13–07, под которыми еще недавно взрывались дороги: да, этот журналюга что-то темнит, виляет чего-то, боится смотреть в глаза, хоть и в очках. И от этого ему становилось совсем скверно, так что в конце концов собеседники поглядывали на него действительно с недоумением. После интервью в первой попавшейся забегаловке он опрокидывал сто граммов, запивая томатным соком, потом еще сто – и отпускало, туман волнений уходил, наступал момент ясности. В мутном зеркале забегаловки или в витрине он видел свое отражение – отражение молодого крупного бровастого мужчины в массивных очках на толстом носу, спокойного, уверенного, что он – на своем месте и ни перед кем не виноват. Да! еще неизвестно, кто тут виноват, думал он, выходя, поправляя очки и окидывая снисходительным взглядом улицу, прохожих, машины, – совершивший акт неповиновения или тот, кто предпочел поддаться, не высовываться из стада. Широким жестом он чиркал спичкой, прикуривал и неторопливо шагал, сунув руку в карман, пуская дым, щелчком сбивая пепел с папиросы. Самодостаточный молодой человек, будущий собкор какой-нибудь центральной газеты – да вот хотя бы «Комсомолки», время от времени его небольшие заметки появлялись и там; а может, и редактор какого-либо крупного издания.
Выбросить из головы!..
Второе письмо он отправил Ильдару Федорову в Нижнекамск.
Это был Дохляк, так его называли все в команде.
Ильдар был красив, как Аполлон, строен, широкоплеч, голубоглаз, светловолос – ни дать ни взять сказочный герой; все его звали Ильей, ничего субтильного в его фигуре не было. Просто он вбил себе в голову, что погибнет так же, как его дед, зарезанный в финскую войну штыком в живот, предчувствием мучительной смерти всегда были полны его глаза, и с ним старались поменьше общаться, никто не хотел есть из его котелка (котелков катастрофически не хватало в горном лагере), докуривать его сигарету. Мысль о смерти всегда жужжала над его головой жирной мухой. Глинников пробовал переубедить его, философствуя насчет совершенно непредсказуемого будущего, будущего, открытого всему, и приводя примеры нелепых предсказаний, вещих снов и несбывшихся пророчеств, но Ильдар только тоскливо усмехался. Он как будто видел то, что не видел больше никто. Или был настроен на некую волну и слышал шорох сутаны, потрескиванье суставов, звяканье косы.