— Машина едет! — крикнула вдруг.
Он вскочил и бросился к окну:
— Где, где? Дай посмотреть.
Они толкались возле узкой щелки.
— А что я тебе говорила? Не высидят люди так долго по домам, начнут выползать на улицу. Это не по-человечески — торчать замурованными в собственных квартирах. Лучше уж сразу умереть.
— Думаю, сейчас начнется — магазины пойдут грабить. Сметут все продукты.
Она взглянула на него:
— Нам бы тоже не помешало пойти чем-нибудь разжиться. Что будем есть, если это затянется?
— Ты тоже считаешь, что это надолго? — спросил он. Вернулся к столику и собрал таблетки. Она отнесла тюбик с кремом в ванную. Столкнувшись в узком коридоре, они остановились лицом к лицу.
— Может, придешь ко мне спать? Не так страшно будет… — сказала она.
— Ты храпишь… я глаз не смогу сомкнуть.
И они разошлись — каждый пошел в свою комнату, но на пороге она еще задержалась и спросила:
— А Бобик спасется, как думаешь?
— Совсем спятила, — тихо сказал он, и оба захлопнули за собой двери.
Перевод И. Подчищаевой
Игра на разных барабанах
Значит, выгляжу я так: ни высокая, ни маленькая, не полная, но и не слишком худая, волосы ни светлые, ни темные. Цвет глаз неопределенный. Еще не стара, но уже и не молода. Одеваюсь обыкновенно. Легко теряюсь в толпе. Когда засиживаюсь в кафе на углу, люди присаживаются за мой столик, но не обращают на меня внимания. Я не заговариваю с ними, не смотрю на них. Допиваю свое пиво или кофе и ухожу.
И все-таки мне всегда казалось, что я какая-то особенная и неповторимая.
На мои чемоданы, когда я приехала в город, были наклеены бирки с именем и фамилией. Записная книжка набита кредитными картами, номерами и PIN-кодами. Графы заполнены именами и фамилиями разных людей, их адресами и телефонами. Своим духам я хранила верность уже много лет. Носила одежду любимых марок и пользовалась проверенной косметикой. По дороге из аэропорта разговорилась в метро с каким-то мужчиной, и мы вторили друг другу в нашей случайной беседе: люблю то, не люблю этого; то мне нравится, а это нет. А увлекшись, вообще упускали из виду вопиющую субъективность своих суждений и говорили: это великолепно, а то глупо и неприемлемо. Вести такой разговор было приятно, нам недостаточно было простого факта существования, хотелось чувствовать себя ни на кого не похожим, совершенно неповторимым.
Моя квартира на первый взгляд могла показаться мрачной. Высокие потолки, едва освещенные слабым светом ночников, несимметричность планировки — поначалу я подолгу блуждала по комнатам ночами, пытаясь попасть в ванную. Заляпанные полы хранили память о предыдущих владельцах, по-видимому, художниках, у которых с кистей щедро капала краска. Меловая белизна стен рождала во мне тревогу, нужен был хоть какой-нибудь цветовой акцент. Вид из окон человека менее стойкого мог повергнуть в уныние. С одной стороны они выходили на пустую площадку, окруженную тогда еще голыми деревьями, — площадку собак, гоняющихся за палками, которые с размаху бросают хозяева, площадку собачьих экскрементов и любопытных сорок. Днем на ней играли подростки: девчонки в чадрах били по мячу так же ловко, как светловолосые ребята. В день весеннего солнцестояния смуглые мужчины с пышными усами разожгли там костер и сосредоточенно вытаптывали траву: несколько рядов танцующих, один за другим, как на уроке физкультуры.
Окна с другой стороны выходили на собор с двумя башнями, каждую из которых венчал статный ангел. Пока в мае ангелов не скрыли деревья, усеянные галочьими гнездами, я каждое утро видела их вычурные, экспрессивные силуэты. Они беззвучно трубили зарю всему городу.
Я ревновала этих ангелов, завидовала вниманию, которое они уделяли безразличным к ним людям. Ходила по комнате без одежды, чтобы привлечь взгляд их белых глаз. Раз в неделю, в воскресенье, в соборе пробуждались колокола, и хотя трезвонили они громко и истерично, их религиозная аффектация не приносила ожидаемых результатов: по дорожке через площадку к собору направлялись всего несколько человек. Собор пытался погрузиться в зелень, словно стыдясь своей чрезмерной величины, пятился, смущенный, к реке, к восточной части города и, вероятно, охотнее всего притаился бы между высотками.
Окна кухни открывались на большой двор, отгороженный от остального мира кирпичными стенами зданий, двор укромный, тенистый, оазис в центре города. Среди старых кленов и лип здесь стояли повозки на колесах и раскрашенные в разные цвета кибитки, подпорками которым служили велосипедные рамы, ящики из-под экзотических фруктов, клюшки для гольфа, шины. Их обитатели интриговали меня с самого начала, поэтому большую часть времени я проводила на кухне. Я посвящала им целые трапезы: пододвинула стол к окну и теперь, не спеша завтракая и обедая, могла, не отрываясь, за ними наблюдать, следить за их редкими перемещениями между кибитками. В их действиях отсутствовала обычная суета, им вообще была не свойственна торопливость. Они выходили наружу, как только засияет солнце, и сидели на лесенках, подставив лица его лучам. Их дети играли спокойно, без галдежа. И даже собака казалась какой-то умиротворенной: собака-философ, созерцающая со вкривь и вкось сколоченной террасы хаотичные движения птиц.
Иногда после обеда эти цветные люди устраивали концерты. Выставляли наружу мощные громкоговорители и заводили устаревшие блюзы или Паваротти (ему, к сожалению, пытались подпевать), а когда темнело, сменяли оперу на монотонное, мрачное и мучительно печальное техно. Звуки вырывались из двора ввысь, как дым, и беспокоили ангелов на башнях собора.
Я познавала этих людей постепенно, разглядывая их из окна. Каждый час, оторвавшись от бумаг, я вставала, чтобы размять кости. Подходила к окну и смотрела. Я познавала их, пережевывая свежую редиску, потом клубнику и первую мирабель. Познавала их посредством слив, яблок и, наконец, сваренной в подсоленной воде и помазанной маслом кукурузы. Когда потеплело, их жизнь переместилась из кибиток на улицу. Как кочевники, они готовили пищу на спиртовках или прямо на огне, разводимом в алюминиевых котлах. Пили пиво, курили марихуану, выпуская дым вверх, чтобы поднимался в небо. А когда уже совсем смеркалось, доставали барабаны — большие, маленькие и огромные, как в филармонии, что звучат на концерте два-три раза, а их звук на мгновение сковывает сердце железным кольцом и затем бережно выпускает на свободу.
Они били в барабаны, когда я ужинала. Я ставила стул напротив окна. Раскладывала на столе приборы, наливала бокал вина и ела — выпрямившись, положив салфетку на колени, будто в изысканном ресторане. Постепенно я начала осознавать, что этот барабанный бой вообще не умолкал в течение дня; он лишь переносился внутрь кибиток, сокращался до одного инструмента, усыхал в лучах солнца. Ночью, совсем как тот знаменитый диковинный кактус, звук барабанов расцветал в целый оркестр.
Я видела это. Барабаны стояли всегда кругом — этакие инструменты самообслуживания: когда играющему надоедало выбивать дробь, он отходил в темноту между кибитками, и его заменял кто-то другой, свежий, еще не уставший, кто-то, кто мог подхватить дрожащий ритм или, наоборот, попробовать его изменить. Тогда я была еще только собой. Перед сном, легонько похлопывая подушечками пальцев, наносила на лицо крем. Открывала на ночь окна. Видела сны. Утром записывала их и пила кофе. Садилась за работу — читала, делала заметки, писала письма, подписывая их всегда одинаково. Составляла планы и список покупок. Точно выполняла пункт за пунктом. Все, однако, начинаешь видеть по-другому, когда каждый вечер слышишь такой барабанный бой. Знак тревоги, знак предостережения, знак побудки.