Она была крупнее, лучше сложена, чем казалось В. раньше. У нее было широкое красивое декольте в редких веснушках, большую грудь скрывала мягкая серая блузка. На ногах белые шерстяные носки. В. отметила: размер одежды 48, обуви — 40. Спросила про мелодию, которую чаще всего слышала последнее время и которая постоянно звучала у нее в голове. Хотела ее воспроизвести и уже набрала в грудь воздуха, но собственная рука ее остановила. Прижалась ко рту.
— Ну, напой, — попросила та, улыбнувшись по-детски. — Не стесняйся, напой.
Но В. не могла. Постучала пальцем по столешнице.
— Ага, кажется, знаю, это Альбинони.
В. надеялась, что она сейчас запоет, но та не стала. Пила чай. В. казалось странным, что горло, которое поет, сейчас пьет чай.
— Альбинони, — повторила певица.
Она достала из длинного ряда два диска и протянула гостье. На обложке одного была ее фотография. В. прочитала: Шуберт, Моцарт и Вивальди. На другом диске было написано: «Ариадна на Наксосе», Йозеф Гайдн. Указательным пальцем та провела по пластмассовой коробочке.
— Я как раз сейчас это разучиваю.
Но В. больше понравились песни. Она поставила их сразу, как только вернулась домой. Заспанные близнецы смотрели на нее из своих кроваток. Фруктовый йогурт. Песочное печенье, влажные крошки которого она потом собирала с ковра.
— Sposa son disprezzata, — пела та.
А вечером они помахали друг дружке — одна с балкона, другая садясь в машину.
С тех пор В. ждала ее каждый вечер. Концерты заканчивались поздно, и затем, по рассказам самой певицы, она еще отправлялась с друзьями выпить бокал вина — не ужинать ведь в такое время. Поэтому она только пила вино, но посиделки затягивались иногда до полуночи, если не позже. В. уже лежала в постели, рядом с мужем, которому наверняка снился дом с большой столовой, но то и дело выходила на цыпочках в коридор и прислушивалась к звукам, доносящимся с лестничной клетки. Несколько раз ей удалось уловить момент возвращения певицы. Лифт, скрежет дверей лифта, тихое позвякивание доставаемых из сумочки ключей, их нестройное бренчание в ладони, а потом в замке. Щелчок — дверь едва слышно открывается, затем несколько секунд тишины. Дверь захлопывается. Иногда эти звуки перемежались мужским голосом. Приглушенный смех перед тем, как дверь закроется. И полная тишина. Искушение отогнуть ковер и приложить ухо к полу.
Она выучила ее партию наизусть, пела про себя вместе с ней, и та словно отзывалась ее голосом. Как будто извлекала мелодию из груди В. Когда она забывалась, занимаясь каким-нибудь делом — гладила белье, мыла ванну, — то начинала слышать собственный голос, но он только искажал звуки, расплющивал их, превращая в хрип. Она, неприятно удивленная, замолкала. Это я пела, — думала она.
— Спой для меня, — попросила она однажды, принеся на тарелке, прикрытой фольгой, фаршированные баклажаны. Как пожертвование.
Эта идея певице, похоже, показалась забавной. Ее голос поплыл в воздухе, сначала тихий, нежный, бархатный, потом все более решительный. Тогда В. мельком бросила взгляд на ее неприкрытое декольте, на прозрачную, слегка веснушчатую кожу, едва заметные морщинки на груди, тончайшую оболочку, под которой в темных влажных лабиринтах тела течет особая, насыщенная жизнь звуков. А когда певица прикрыла глаза и исчезла под плывущими из уст звуками, В. показалось, что она увидела ее сердце — большое, массивное; кусок мяса, отмеряющий время и ритм. Мышца, полная сил и вместе с тем хрупкая; как будто эта мощная пульсация, эти уверенные в себе спазмы возникали из дрожания, трепета, непрестанного сердцебиения, скорее из умирания, чем из жизни. В. казалось, что она раскрыла тайну и, когда певица откроет глаза, не в состоянии будет это знание скрыть. Она предпочла бы не знать правды, предпочла бы отвернуться, посмотреть на что-то гладкое, простое, а лучше всего искусственное — столешницу, батарею с ее четкой, ритмичной конкретикой. Она обнаружила, что поет тело, поют мышцы, напряженные, подрагивающие части тела, расположенные в извечном порядке в телесных глубинах, специальным образом устроенная гортань, генетически спроектированное пространство, мясистые свистки. Сердце — стыдливый, интимный сгусток материи, перегоняющий кровь. Глубины тела, волшебный бархат тайны, будоражащие прикосновения, касания кончиком пальца того, чего нельзя коснуться — упругих артерий, полных жизни неподатливых хрящей, подвижных закоулков; осознание хрупкости чуда. И, непонятно почему, очевидный факт существования у певицы сердца, факт неопровержимой телесности, был трогателен и в то же время невыносим. Мысль о любого рода боли, которая могла бы нарушить работу этого метронома под веснушчатой кожей, заставила В. страдать. На глаза набежали слезы, и она попыталась их скрыть, часто заморгав. Она будет оберегать это сердце, спрячет его от других, закопает в саду на окраине города, чтобы ничто никогда не могло его коснуться. Она станет его хранительницей. Так лихорадочно думала В., сознавая, что все это абсолютная чушь. Виновата музыка. Как может человек жить без сердца?
Немного наклонившись вперед и не скрывая напряжения, та заканчивала петь. Сдвинула брови, и из ее уст поплыли тихие шелковистые звуки. Словно округляя их, поднесла к губам ладони. Мелодия незаметно слилась с тишиной. Певица замерла, открыла глаза и широко улыбнулась. Затем, помыв тарелку из-под баклажанов, у двери отдала ее соседке.
Теперь вместо кино В. тащила мужа в оперу. Оба чувствовали себя там на месте. Она смотрела на певицу издалека, но тем не менее та, в своих драпированных платьях и с ярким гримом, превращавшим лицо в созвездие глаз, бровей и губ, абсолютно независимых, как на маске, пятен, выглядела крупней и выше. Ее голос расхищали чужие, обратившиеся в слух, лица людей, он превращался в газетное слово, предназначенное многим, а значит, по сути, никому.
После спектакля они, по обыкновению, сидели в турецкой закусочной, а потом на машине ехали по засыпающим улицам домой. В. снова прислушивалась к звуку лифта.
На следующий день она отгибала угол ковра, чтобы слушать. Пол был лучше оперы. Она уже различала слова: «Teseo mio ben! Ove sei? Ove sei tu?» или печальное «Ah, di vederti, о caro, gia mi stringe il desio». Образ женщины, страдающей на берегу моря. Иногда казалось, что этажом ниже нет никакой квартиры. Что там только скалистое побережье и корабли, украдкой покидающие гавань. Что там светит яркое солнце и от шума моря кружится голова. Но когда певица открывала перед В. дверь, вид у нее был обычный — статная женщина в серой хлопчатобумажной блузке. По полу разбросаны бумаги.
— Я принесла тебе блинчики с шпинатом, — говорила В., но в глазах читалась просьба: спой мне. Покажи, как ты поешь. Как так получается, что ты поешь? Почему ты поешь, а я нет? Откуда берется твой голос? Почему я так не могу, почему я мертвая, а ты живешь?
Та ела и рассказывала о премьере «Ариадны». Что ей уже шьют платье — белоснежную тунику, перехваченную под грудью золотой лентой. Что волосы будут заколоты по-гречески, высоко, все в мелких кудряшках, как у каменных богинь. Что на руках будут медные браслеты. И неверный Тесей будет бросать ее десятки, а может, и сотни раз. Меч его замаран кровью Минотавра, лабиринт осквернен. А потом все вернется к исходной точке — они будут жить на ярко освещенной сцене, всякий раз забывая о том, что уже произошло, и то, что должно произойти, будет происходить само по себе, катиться по кругу, без всяких усилий, не суля перемен. А они, словно подчиняясь взмахам волшебной палочки, будут сбегать тайком, исчезать, пропадать, не сказав ни слова. И скоро Ариадна отправится на гастроли по большим городам и будет выступать на еще больших сценах, чтобы мужчина с окровавленным мечом бросал ее каждый вечер.